– Неужели Рамирский уехал? – вскрикнула одна из дам. – Marie, entendez-vous? [262]
Рамирский уехал!… Ах, боже мой, ей дурно!…– Marie, Marie!… Дайте поскорее воды!
Все бросились к Нильской; она была уже без памяти.
– Ее надо расшнуровать; выйдите, пожалуйста. Кавалеры вышли из маленькой гостиной; дамы остались помогать ей.
Все спрашивают друг у друга шепотом: что сделалось с ней?
– Она жаловалась на голову…
– Она несколько дней уже чувствует себя нездоровой.
– Этого я не замечала.
– Хм! Это можно было предсказать.
– О, как вы замечательны! но, к несчастию, замечательны в отношении того, что не касается до вас.
– Что делать! мало самолюбия.
– Имейте его больше.
– Внушите.
И прочая, и прочая, и прочая.
Через несколько дней Нильская уехала в Москву. Обманутое чувство невыносимо для светской женщины: в ней, кроме любви, страждет самолюбие; в ней двойное страдание, разрушены два кумира, два верования: в божественность любви и в личную свою божественность. Любовь просит у сердца слез и скорби, а гордость требует от рассудка презрения и забвения, восстановляет личный кумир ее на поклонение кому угодно.
Но Нильская не заразилась настолько самолюбием, чтоб вырвать из себя сердце, стать на нем, как на подножии, божеством, для которого нет уже ближнего, равного и дружного. Она исстрадалась, покуда душа не потребовала какого-нибудь прибежища сердцу.
И в Москве Чаров явился перед ней первый, с обычной настойчивостью светских зверей добиваться победы. Нильская приняла это за постоянство чувств. Она видела всю суетность и всю пустоту Чарова, но добрая природа проглядывала в нем. В Нильской родилось желание взять его под опеку, восстановить эту природу, а пустоту наполнить собою.
Но мнимая, принужденная любовь превращается в ненависть, когда что-нибудь затронет ее святыню. Едва только Чаров в полном самодовольствии похвалился перед ней в своих правах на нее, вообразил себя выше Рамирского в ее сердце и рассказал, как умно спас опрометчивого моряка от тщетных покушений на покоренное уже сердце, в Нильской хлынула кровь к сердцу и смыла нарисованную на нем любовь к Чарову. Но в ней была справедливость: она обвиняла в потерянном благе себя.
«Если б я не подала повода этому человеку, которого не люблю, надеяться на мою любовь, он бы не стал преградой между мной и Рамирским!»
И вот Нильская независима, свободна, но грустна. Сердце – живой челнок, должно быть «привязано» или управляться кормчим – любовью, чтоб ветры не занесли его, волны не разбили.
Судьба Рамирского не лучше. Если встретишь другого себя, этого другого себя не заменит ничья чужая душа, хоть разряди ее во все убранства цветущей юности и красоты, хоть напитай благовоннейшими свойствами нрава и всезнанием, хоть обставь горами золота и серебра, облей брильянтовыми, яхонтовыми, изумрудными водопадами, обрызгай жемчужной пеной…
Посмотрим на судьбу Рамирского. Он также не чужд нашему повествованию. После претерпенного кораблекрушения сердце его также носилось на обломке мачты по житейскому морю.
ІІ
В маленькой приютной комнате, отделанной и меблированной причудливым современным вкусом, для уединения, для» беседы с самим собою или с кем-нибудь близким сердцу, сидели безмолвно, как очарованные, два существа. Они как будто забылись в упоении; между тем как подле, за пределами этого маленького рая, в гостиной, не умолкал то частый
– Надина, где же они? – спросила она шепотом. – Там сидят…
– Как я буду рада, когда Сонечка выйдет замуж!… Выходить замуж по любви приятно.
«По любви!» – проговорила про себя Надина с злой усмешкой.
– Мне хочется пройти мимо, взглянуть на них.
– Ах, не ходи, пожалуйста! Оставь их!
– Он уж объявил свое намерение?
– Право, не знаю; это меня очень мало интересует.
– Пойдем ходить по комнатам.
Девушки встали и, взяв друг друга под руку, отправились ходить по комнатам. Живой, задорной гостье хотелось непременно заглянуть в маленькую комнату; но хозяйка, не доходя до двери, поворачивала налево кругом, произнося с досадой:
– Ах, оставь их, пожалуйста!
Таким образом, забытые всеми два существа, казалось, были в упоении чувств, которому невозможно было не позавидовать. Казалось, что их долгое молчание было предвестником решительной минуты.
Софи вздохнула, грудь ее взволнована, взор поник, глаза закрылись, душе хотелось забыться навек в очаровании мелькнувшей мысли, но глубокий вздох повторился и напомнил, что это мечта.