Но Анна Витольдовна взяла другую карточку. – Мы допоздна засиживались в мастерской у Бакста, на Кирочной. Полюбуйтесь-ка, Леон, собственной персоной, в своей мастерской с «Чёрным орлом», которым осенил «Мир искусства». Там же отмечали помолвку Ильи Марковича и Сонички, Леон вручил подарок, эту вот акварель с намёком, – качнулась к опасной стене с театрализованной парочкой в полумасках. Всматривалась в фотографию, забавно прикладывая очки к глазам. – За той помолвкой не суждена была свадьба, всё точно в детективной истории получилось, наконец-то собрались записаться, а… но то, что официально так и не успели зарегистрироваться, возможно, и спасло Соничку – её не арестовывали, не высылали; голос Анны Витольдовны заглушала дрель, из-за другой стены – пьяный хор. – А тогда, празднуя помолвку, приготовили угощение в мастерской, но вздумали перенести пир в квартиру Леона, на угол Кирочной и Надеждинской. Жаль, темень помешала наше шествие запечатлеть для истории – дамы в чёрных широкополых шляпах, накрытые чем попало блюда над головами, на вытянутых руках.
Наклонилась над Соничкой: спит. И зябко плечиками передёрнулась, метнулась к булю, из верхнего ящика вытащила золотистый платок, укуталась.
– Крыжовниковое? – пододвинула розетку с вареньем.
– А это? Морозец по коже: на Соснина уставились, не мигая, неузнаваемые знакомцы, на фото лица их были ясные, чёткие, а в памяти – они, не они? – смято-смягчённые, будто оплывшие.
– О, это лет через двадцать с хвостиком у Введенского, помню, до икоты смеялись… На диванном валике – величавая Аня Остроумова, торчат из-за её спины, как жерди в ботинках, угадайте чьи ноги? – великого филолога Бухтина-Гаковского! Быстренько наклюкался и свалился!
– А…
– Юленька, его жена…идеальная была для него жена…я её девочкой знала, она в нашем доме на Можайской жила.
– А это кто? – нетерпеливо тыкал пальцем Соснин в юного нахохленного человечка с птичьим носиком, точечными, стянутыми к переносице глазками.
– Это, – приложила очки к глазам, – Коля Акимов. За ним, в тени – Женя Шварц, Тырса, Бочарников.
– Какой Бочарников, художник?
– Да, тончайший акварелист. Коля, который исповедовал искусство яркое, резкое, доведённое до гротеска, над Бочарниковым, помню, подтрунивал, хвалил с почтительнейшей издёвкой: наш блёклый Бёклин. А Женя искренне восхищался: Алёша пишет воздух. Жаль Алёшу, его извела несчастная любовь к однокурснице по Академии Художеств, она предпочла другого… он всё больше пил в последние годы, тяжко болел. Царство ему небесное.
Медленно перебирала фотографии.
– У Ильи Марковича хватало странностей, он, к примеру, почему-то уверовал, что коллективное горе толп, терявших кумиров, через годы может стать откровением, горе, снятое на плёнку, говорил он, проявляет тайну своего времени. Давайте-ка сравним: так провожали Вяльцеву. Внезапная смерть любимицы потрясла петербуржцев, на Мойке, у её дома, было не протолкнуться, потом толпа снесла деревянные перила на Карповке… Присмотрелись к лицам? И, между прочим, на переднем плане – скорбящая плешь Марка Львовича.
Горе толпы, которая вся уже на том свете…все-все разместились под землёй…
– А вот мы, – поправила очки, соскальзывавшие с переносицы, – с Соничкой и Любой Дельмас на похоронах Блока. Не похожа? Да, не та! – кивнула на дородную, с голыми плечами, Кармен, – и характер у неё портился, вскоре и вовсе вздорной старухой стала, только со своей собачкой и ладила. Поверх слипшихся, как икринки, чёрных голов плыл, зарываясь в облаках, гроб; за углом Офицерской каменная ограда больницы косо сползала к Пряжке.
Догадывались ли, что их ждёт?
– Лет пятнадцать между снимками, и каких! Толпы – разные, да? Но разве скорбь не универсальна?
Приступы раскаяния учащались, догоняя учащавшийся пульс; если свыкаетесь мало-по-малу с его причудами, не удивитесь, что Соснин с такой настырностью возвращался к прощанию на вокзале: тогда он видел Илью Марковича в последний раз, вырастил из банальной сценки с кутерьмой, гамом, гудками развесистую метафору и постигал теперь её смыслы.
– Неудобно, надо бы проводить, да и вокзал под боком, – сверлила мать.