Отправились чинно, всем семейством, прихватив Нелли, – купили перронные билеты, топтались рядом с проводником; дядя уезжал в Москву за какой-то бумажкой, связанной с реабилитацией, хотел также повидаться с кем-то из старинных друзей. Дядя был подшофе, в отличие от прошлой, обеденной встречи, весел и словоохотлив. Сыпал шуточками, анекдотцами, морщинки у губ задвигались, глаза, вроде бы навсегда уже набрякшие мутью, молодо заблестели. Затем он поднялся в вагон, стоял, перечёркнутый штангой занавески, в залитом тёплым светом окне, теребил складки оранжевого плюша, возбуждённо жестикулировал. И говорил, говорил, глядя на Соснина, тщетно надеясь, что хоть что-то из сказанного им услышат там, на перроне; Илья Маркович прижимался к стеклу, потешно плющил в кривую лепёшку нос, а они, конечно, ничегошеньки не слышали, не понимали. Боже, скорей бы ту-ту-у, лязганье буферов и конец комедии, – торопил время Соснин, который не жаловал родственничков и навязанные их присутствием ритуалы. Ему даже казалось – возможно, из-за раздражения, усиленного семейным культом, – будто дядя и не мучился желанием сообщить им напоследок что-то важное, стоящее, а, выпив лишнего, забыл о своём более чем почтенном возрасте и дурачился, кривлялся, как мартышка, повторяя для благодарных зрителей тысячекратно отыгранную в кино и на эстраде пантомиму вокзальных проводов. Тут-то Соснина плавно повело влево. Спустя томительную секунду он понял, что вправо поплыл вагон. И с той рубежной секунды в памяти застрял немой кадр в раме окна: отчаявшись что-либо передать, объяснить, дядя смущённо улыбается и делает ручкой.
…свершилось-таки, мягкосердечный ваш дядя продемонстрировал завидную, как у папеньки своего, Марка Львовича, твёрдость характера, – пока Соснин думал о своём, посмеивалась Анна Витольдовна, – после ночного карточного проигрыша он возненавидел ресторан «Крыша», дал зарок в «Европейской» выше бель-этажа не подниматься. Сколько лет промчалось, позвали его поужинать под джаз Скоморовского, а он – ни-ни!..
С чего бы это мы заладили – дядя, дядя?
Не намекаем ли, часом, на умный, тонкий битовский роман, молва о котором распространялась тогда? Что ж, угадали. Намекаем, однако, не только ради ностальгической встречи с вербальным знакомцем – духовно освоенным, почти что уже типическим – но потому ещё, что потянуло от известного оттолкнуться, ибо забрезжило индивидуальное, вполне оригинальное направление.
Противоречие?
Стоит ли отпираться? – дабы из противоречия выпутаться, пришлось, от души почесав затылок, во-первых, наделить особой фабульной ролью дядю, который вернулся-таки на склоне лет из гиблой удалённости заключений-поселений в опьянившие таянием мерзлоты и капелью годы надежд, а заодно – погоревать над сюжетной участью его терпеливой возлюбленной и её подруги, тихо пронесших через подлую эпоху великих побед вкупе со светлой памятью об Илье Марковиче старые фото и неказистый, перетянутый чёрной резинкой пакетик писем; и – во-вторых, – пришлось попользоваться на всю катушку услугами самого Соснина, коли угодил в такой переплёт, – под напором провоцирующих совпадений племянничек вспоминает о дяде сейчас, в зрелом возрасте, когда и сам уже немало перенёс, передумал, когда век клонится к закату и надежд поубавилось, не грех сказать – совсем не осталось. Да и раньше-то, с явлением из небытия дяди в нафталиновом габардине, наш молодой герой, в отличие от столь же молодого, как он, и чем-то ей-ей смахивавшего на него героя другого, вышеупомянутого, романа, не больно обжигался судьбою престарелого, с романтическим флёром родича, хотя сетования на трагичность его судьбы, восхищения флёром чуть ли не с пелёнок засоряли нежные ушные раковинки, ибо доминировали в семейном эпосе, а попозже, в школьные годы, в приторных нотациях матери служили благородным воспитательным целям; удивительно ли, что именно с детства-отрочества и вплоть до бессрочного расставания с юностью он привык остужать интерес к дяде наплевательством защитного безразличия? Нянчиться, воздавать? Избавьте! Попадись тогда ему письма, дневник дяди – а дневник ещё попадётся, не сомневайтесь! – Соснин и из приличия не стал бы вчитываться, так, недоуменно, если не издевательски, хмыкнул бы и отложил в сторону: тогда его могло взволновать лишь овладение очередной юбкой. Нынче же он поседел, его проняло. Чем не поворот для избитой темы?
Да, пусть и морщась от высокопарной ли, сентиментальной строки, он уже готов был вчитаться, глянуть на отсидевшего своё лагерника восторженными глазами недоросля. А что? – дядя, когда путешествовал по Италии и писал, был куда моложе, чем Соснин ныне. И ещё – вольно ли, невольно примеряя судьбу дяди к своей, окутываясь на миг чужим флёром, разве не становился он в своих глазах хоть чуть-чуть значительнее?