– Искушал неземным совершенством и Фокина, и нас, подопытных мышек сумасброднейшего из вивисекторов! По привычке царственной головой покачивал, – сглотнула Анна Витольдовна, – а будто именно тебя укорял, настроение делалось препаршивое. Да ещё неуёмная страсть к художественным сенсациям зависела от его интимных наклонностей, так угнетавших труппу; успехи вызревали в отравленной атмосфере – окружён был неописуемыми красавицами, но все они были ему противны, тем паче, если осмеливались кокетничать с очередным его фаворитом.
Огонь желанья выжигал до тла душу.
Ваца околдовывал – Сергей Павлович вдохновлялся и вдохновлял: с безоблачного неба, чудилось, изливался божественный баритон. Но стоило потупить взор фавориту, громы-молнии разражались с неумолимостью рока – приступ ревности, кара изменника; он чихать хотел на приличия!
Соснин раскусил клюковку.
– Оцените сценку! – сама видела, слышала. Приём после сенсационной премьеры, всё честь-честью – сияние огней, зеркала, шампанское; приглашён весь Париж. Наш триумфатор в толпе напомаженных обожателей, гордо, повелительно наступая на пятившихся фотографов, вдруг заозирался, метнулся к Ваце, схватил за лацканы фрака, громко прошипел: не смей отпираться, лжец. Матка Боска! – назавтра ломался репертуар, секлись невинные головы; резкости, вероломства ему было не занимать, но мало кто, кроме Иды, осмеливался ему перечить. С садистическим упоением наш обворожительный деспот репликой на бегу мог сокрушить судьбу и попробуй-ка объяснить вдогонку, что в тебе погибнет талант! И пусть, пусть подспудные побуждения всякого художника не обязательно благородны. Однако творящие искусство из живых людей сродни палачам, да? Деликатнейший, отходчивый в театрализованном гневе своём Лёничка Якобсон и тот, ставя номер, менялся неузнаваемо, дур-р-ра! – самое ласковое его ругательство, дурой всем в носы тыкал, да ещё грубил, кричал на танцовщиц так, что сам за сердце хватался, а ученицы мои, проказницы, прыскали, не ведая, что их ждёт впереди. Но ведь не со зла, по наказу свыше, как говорится, да? И с рождения ли, младенчества наказу следуют? – рисуя на обоях, пальчиком в воздухе. Только художник кисточкой не убивает. И писатель заострённым пером разве что ранит призраков, – взяла с буля ардисовскую книжку в жёлтой обложке, полистала; с обложки скептически глянул поверх очков автор.
– Как было не надорвать душу, не рехнуться в том нечеловеческом напряжении?! Вацу Дягилев извёл, подавил, на нём вина и за сценическое счастье его, и, думаю, за безумие! Великий в танце, в показе чувственных грёз, Ваца был зауряден, некрасив в жизни, после представления укорачивались, теряли форму даже великолепные его ноги. Волшебного фавна загорелся было лепить Роден, никаких прыжков, – требовал Роден, – только позы и жесты! Не мог налюбоваться позами, которые принимал нежившийся на скале Вацлав, а Дягилев, помню, зачитывал нам восторженные письма к нему Родена, даже рассылал их потом по газетам, критиковавшим «…Фавна». Но Роден раздумал лепить Нижинского – гасли софиты, магнетизм вылетал в трубу.
– Безумие и после смерти Вацу преследовало. Или так продлевалось вне тела его искусство? Вацу не сразу земле предали – несколько лет в подвале психиатрической лечебницы в запаянном гробу пролежал, пока Лифарь тайно от родственничков, которые тоже были с приветом, как сейчас говорят, чуть ли не выкрал тело, перевёз из Лондона и похоронил на Монмартрском кладбище рядышком с Берлиозом; грех подумать, но повезло ещё Дягилеву – не покарал Господь, не дал дожить до этого зловещего погребения.
– Не верится, выхоленного барина фурункулёз унёс!
Он весь был слеплен из парадоксов – требовал пробковый жилет, едва всходил на корабль; не умел плавать, страдал водобоязнью, а умер в…