— Основной вопрос в «Федре» — кто нас карает за наши тайные помыслы? — говорила актриса своим ровным, звонким голосом, придающим солидность, значимость и бытовым деталям, и философским концепциям, и нивелирующим вопрос об их авторстве. — За поступки понятно — общество, но за мысли? За тайную страсть Федры к Ипполиту. У Еврипида — боги, Рок. У Расина такого конкретного ответа нет: у него Федра умирает, не выдержав этого тайного греха в собственной душе. У Цветаевой Федра вешается, то есть человек сам себя наказывает за эту греховную тайну. Для Цветаевой возмездия богов не существует: «Небожителей мы лепим…»
А для Тараса? О чем он думает, творя молитву? — мелькнуло у Авы, пока она переворачивала кассету в диктофоне.
— Талант режиссера состоит еще и в умении подобрать компанию и использовать вроде бы случайные стечения обстоятельств. Тарковский это делал как никто. Это очень важно для любого режиссера, а уж для театрального — особенно. И нужен актер-протагонист, который тянет спектакль. На котором все держится.
Остраненная интонация — как будто речь идет о ком-то третьем, отсутствующем, позволяла актрисе без обиняков говорить о себе очень хорошие, нескромные вещи и избавляла ее от упреков в бабстве, даже если она сводила с кем-нибудь счеты. Хотя бы с Валентином.
— Он у нас репетировал Ипполита. Настолько это было бездарно, что даже я, при всем моем терпении к бездарностям, все-таки заявила ультиматум: либо я, либо он. И дело даже не в отсутствии таланта — кто его знает, у кого талант, у кого нет. Талант для меня — желание работать, искать что-то новое. А это ленивый, скучный, банальный человек, ни разу ничего неожиданного в нем не было. На следующий же день этого человека — не помню даже его фамилии — не было.
И опять Аве пришлось сдерживать себя. Чтобы не броситься на защиту Валентина. Абстрактно насчет таланта — Ава была обеими руками «за», но Валентин-то тут при чем?
Необычный диалог поставленного голоса и энергичного, заинтересованного безмолвия прервало обращение из допотопного динамика, висящего под потолком:
— Стелла Николаевна, ваш выход.
Можно ли теперь сказать: incipit vita nova? Именно на латыни — в русском переводе (начинается новая жизнь) эти слова звучат либо по-пионерски, либо с оттенком иронии, а новая жизнь Тараса начиналась всерьез и зависела от того, где останется грубо очерченный белым силуэт Валентина с вскинутой левой рукой. «Художник» схватил образ — именно так он потягивался от удовольствия, в которое до самого последнего времени умел превращать свое существование — бренное.
Нужно было забыть еще и о трех часах в самолете, где как нарочно Тарасу попалась заметка в свежей газетенке: «На Пречистенке в одной из коммунальных квартир был обнаружен труп раздетого мужчины с полиэтиленовым пакетом на голове. Из близких к ФСБ источников нашему корреспонденту стало известно, что убийство связано с разборками в гомосексуальной среде. Имя жертвы до окончания следствия не раскрывается».
А оно, следствие, даст результат, раз тут ФСБ замешана?
Если не ампутировать именно сейчас тот силуэт, угрызения совести, вопросы «виновен — нет», то гангрена разъест здоровые, нетронутые Валентином куски жизни.
Мысль метнулась к Юле. Почему она так рьяно взялась помогать ему и Аве, почему проделала почти невозможное — Ава теперь успеет на свою конференцию, а у него будет привычная поддержка, незаметная и необходимая, как материнская забота?.. Почему не защитила Валентина? Еще одно «почему» — почему, несмотря на его, Тарасово, отношение к конторе, причастность к которой в те, прошлые времена, вызывала брезгливость, усиленную страхом, Юля так легко вошла в его жизнь, как будто всегда в ней была и будет? — он себе не задал. Не было у него обыкновения анализировать свои поступки: подразумевалось, что и на самые экстравагантные он имеет полное право как личность сложная, глубокая и непредсказуемая — конечно, декларировать это он никогда бы не стал, понимая уязвимость пафосных определений, но суть от этого не меняется.
А с Юлей ему с первого же слова стало удобно — она так потакала его амбициям, настолько была готова быть и не быть с ним, что чувство независимости от нее стало все чаще нуждаться в подтверждении. Каждая их встреча, сама по себе легкая, даже чудесная, не тянула за собой следующую, и оттого, когда Юля исчезала — это случалось очень нередко — баланс тревоги и спокойствия нарушался, а без этого обязательного равновесия разлаживались его отношения и с неодушевленным миром — чашки-плошки то и дело выскальзывали из рук, каждый угол считал своим долгом оставить безобразный синяк на его теле, и с одушевленным — из-за пустяков орал на дочь, которая от этого впадала в столбняк и не могла даже плакать, беззастенчиво использовал Авину преданность и в то же время забывал о ней, когда она, как привязанная, ждала обещанного звонка.