Лишь затихла суета с раздачей и поглощением аэрофлотовского завтрака, Тарас откинул спинку кресла, прижав сидящего сзади, и прикрыл глаза, но в полудрему вмешалось кислое дуновение от шедшей в туалет тетки и мгновенно вернуло ему ночь из детства, когда мать внезапно зажгла лампу под зеленой чашкой абажура и заставила его обнять высокого седого старика с черными бровями и густой седой бородой — отца, актированного из лагеря. Он медленно и тщательно, не забрызгав пол, вымылся прямо в их комнате — чтобы не провоцировать соседей на немедленный донос, — и с тех пор от него пахло лишь одеколоном, самым дорогим.
Родители пошептались и потом молча дожидались, когда заснет высланный из теплой маминой постели их шестилетний отпрыск. И Тарас притворился: поворочавшись с боку на бок, чтоб приноровиться к висячему брезенту, распятому упругими пружинами на алюминиевом остове раскладушки, затаился и дождался пыхтенья толстой перины и ритмичного тяжелого дыхания взрослых. Потом, всякий раз, когда он оставался наедине с жаждущей его женщиной, ему приходилось отгонять от себя это отвратительное видение, что удавалось далеко не всегда. А с себе подобными никакие призраки прошлого его не преследовали.
Отца реабилитировали, даже кафедру ему вернули. Но не жизненные силы: через пять лет после ожидаемого каждый день и все равно внезапного возвращения он скончался, а Тарас, выполняя волю покойного и вопреки своему желанию, поступил на химфак. Стихи и пристрастие к театру, по приговору близких, были немужским занятием.
Исподволь, не сразу эта смерть растворилась в жизни Тараса, и душа отца начала прорастать в его душе. Потеря обернулась приобретением: не боясь агрессивного невежества того времени, они с матерью соблюли все ритуалы — отпевание, девятый день, сороковины и потом каждую годовщину собирали отцовских друзей и коллег под своей крышей.
И снова Тарас, привыкший прятать свое неосознанное еще равнодушие к противоположному полу за автоматической, ничего для него не значащей и так много обещающей женщинам — напрасно — галантностью, пересилил себя, не стал конфликтовать с матерью и женился на дочери академика, который поддержал отца по его возвращении.
— Вот встреча так встреча! — как обухом по голове ударил Тараса бойкий голос невесть откуда взявшегося Простенки. — Что же я вас при посадке-то пропустил?! — огорчился он так громко, что на них стали оборачиваться. — Ну, ничего, сейчас смотаюсь в тот конец, и айда ко мне в бизнес-класс, там и наговоримся. — Но наткнувшись на холодный, недоумевающий взгляд Тараса, тут же без обиды, добродушно поправился: — Или, если позволите, я рядом пристроюсь.
Тарас посмотрел на часы — оставалось продержаться минут пятьдесят. Он не возвратил спинку кресла в вертикальное положение, но встать пришлось, чтобы здоровяк Простенко смог пробраться на свободное среднее кресло, не дотрагиваясь до него. Теснота раздражала, как галстук, что дает о себе знать лишь тогда, когда на тебя давят люди или обстоятельства. Тарасову мрачность Простенко истолковал по-своему:
— Жалко Валюшку, хотя, конечно, он сам во всем виноват. Там никаких следов борьбы, а его ведь голым нашли. Значит, сам разделся, добровольно. Настроился на кайф, а что получилось? — вытаскивая из-под себя широкие серые ремни с толстыми пряжками и устраиваясь поудобнее, с протокольным равнодушием постороннего говорил Простенко, даже не глядя на собеседника.
Значит, не следит за моей реакцией… Так и подмывало спросить: как он сам-то там оказался? Меня — заметил? Но понимая, что спрашивающий ставит себя в зависимое положение, Тарас резко выпрямился и, не поворачивая головы, под аккомпанемент щелчка, возвращающего вертикаль спинке его кресла, сдавленно проговорил:
— Не надо об этом. — Прозвучало мягко, просительно, совсем не так, как ему хотелось — подвел неожиданный ком в горле, и он добавил: — Иначе я пересяду.
— Что вы, что вы, дорогой, не волнуйтесь так, — засуетился Простенко, схватил Тараса за запястье и не отпускал — пришлось вырвать руку. — А с книгой что?
Тоже не совсем нейтральная тема, но все-таки не такая убийственная.
— Остались пустяки. Вернусь — закончим.
Это была, что называется, официальная версия. А как обстояли дела на самом деле, Тарас уже и сам не знал. Читая по кускам сделанное, Эраст сдержанно хвалил, в показаниях Федры и сценографа попросил убрать резкости, «чтоб никого не обижать», попросил деликатно, с видимым уважением и к Тарасу, и к его тексту. Если б режиссер бурно восторгался, кричал свое «потрясающе! гений!» — можно было бы насторожиться, а так… Неделю назад договорились, что он расскажет про участников книги, закольцевав сюжет — и все, готово, можно приступить к «сдаванке», но тут Эраст, не предупредив, исчезает. Надолго ли? куда? — нет ответа.
— А из пресловутой «гениальности» что вы вытянули? — набрел Простенко на тему небезынтересную и неболезненную для Тараса, ее обсуждение никого из присутствующих не заденет — и ладно. А кто ж заботится об отсутствующих…