Я рассказываю вам о том, что хоть на первых порах приносило облегчение. А еще там была ватерклозетная вода — она через равные промежутки времени клокотала в трубах. Этот звук казался мне оглушительным. Заполнял всю камеру. Отдавался целым обвалом в голове, словно какой-нибудь водопад. Мне виделись горы. Я дышал сосновым воздухом. Представлял себе стиснутую двумя камнями ветку, которую поток мотает туда и сюда, туда и сюда, взад-вперед. Но с годами я привык к этому внезапному рокоту труб. На целые часы переставал его замечать. Потом вдруг задавался вопросом: а не пора ли им, наконец, взреветь? Отчаянно пытался вспомнить, сколько раз за прошедший день это уже случалось. По пальцам считал. Загибал их так, что фаланги потрескивали. Это стало манией. А звук раздавался, когда я его меньше всего ждал, унося в пустоту все мои умственные построения и предыдущие расчеты. Я кидался к своему стульчаку, чтобы проконтролировать явление. Но вода в дыре была безмятежна, словно зеркало. Нагибаясь над ней, я лишь замутнял картину. Значит, ошибка: плотина рухнула где-то внутри головы. В реальности же ничего не произошло. Я терял ощущение времени. Приходилось все начинать сначала. И меня затопляла волна безмерного отчаянья.
Я поймал себя на том, что больше ничего не хочу слышать. Сделался глухим по собственному желанию. Глухим, закупоренным со всех концов. Наглухо. Дни я проводил на своем тюфяке, подогнув колени, обхватив себя за плечи, прикрыв веки, заложив уши воском, скрючившись вокруг собственного естества, маленький, мизерный, неподвижный, будто в материнском чреве. Ноздри заполнял гнилостный запах сливного бачка, слизистая болезненно отзывалась на его щелочное покусывание, нос краснел, начинал чесаться, а я, шалея, вытягивался на своей подстилке. Хотелось подохнуть. И я расчесывал себя до крови, надеясь сыграть в ящик от истощения сил. Но вскоре это сделалось привычкой, манией, своего рода игрой, гигиенической зарядкой, утехой. Я расчесывал свои язвочки по нескольку раз на дню, механически, совершенно не думая о том, что делаю, оставаясь холодным и равнодушным. Это повысило сопротивляемость организма. Я сделался здоровее, крепче. С аппетитом ел. Стал даже обрастать жирком.
Так протекли первые полтора года заточения. Я ни разу не вспомнил ни о Рите, ни о ее смерти. У меня никогда не было угрызений совести. Случившееся не оставило после себя ни малейшего беспокойства.
В таком состоянии физической отваги и уравновешенности я начал двигаться. Мерить камеру шагами в длину и в ширину. Я хотел обжить ее размеры, познать их. Ставил ногу на каждую плитку пола, на каждый стык, тщательно, ничего не пропуская. Вышагивал от стены к стене. Делал два шага вперед, один — назад. Задавал себе задачу: не задевать щелок в плиточном покрытии. Прыгал через плитку. Потом через две. Справа налево и слева направо, а после — по диагонали. Скок-скок-скок. На негнущихся ногах или подгибая колени. Прямо, по кривой, зигзагом, по кругу. Скрючившись и вытянувшись. Гримасничая ногами. Я сделал решительный шаг: попытался преодолеть хромоту. Знал назубок все выпуклости и выбоинки пола, трещинки и отколовшиеся уголки плиток. Воспроизводил их в памяти, прикрыв глаза, с точностью до квадратного сантиметра, ибо пространство было тысячекратно истоптано — в обуви, в одних носках, босиком. Даже ощупано руками.
Все это довело меня до полного изнеможения. Моя неровная поступь отдавалась под сводами камеры похоронным звоном колоколец. Обессилев, я снова стал проводить все время, валяясь на кровати, упершись глазами в стенку. Камни там были плохо обтесаны, с выщербленными углами, неоштукатуренные, все в потеках цементного раствора у швов. Выложенные рядами, они приплясывали по двое, угловатые, неодинаковые, бесчисленные. Они были мелкозернистыми, очень рыхлыми на ощупь. Я часто их полизывал. У них был мягкий кисловатый привкус. Камни хорошо пахли, добротно, как печной кирпич и кровельная черепица: кварцевым песком и глиной, водой и огнем. Я так часто разглядывал их, что начал узнавать, ибо у каждого была своя щекастая простодушная физиономия.
Но зрение помаленьку обострялось еще больше, я стал различать и выпуклые лбы, и резкие складки у губ, и мрачные линии черепов, и угрожающий оскал. Каждый камень я изучал в сильнейшем напряжении чувств, чуть не со страхом. Световой блик, упавшая тень наделяли их престранным своеобразием. А потеки раствора углубляли замысловатость форм. Мое внимание притягивала почти неуловимая игра оттенков, я пытался придать этим контурам отчетливость, а мой разум, следуя своим дурным склонностям, принимался пугать меня проступающими чертами.
На том и пришел конец моему спокойствию.