Нет. Это полночь. Ночник изводит меня, словно дуговая лампа. В ушах шум. Язык в коросте. Силюсь что-то вымолвить. Но только выплевываю зуб. Драконий.
Я не принадлежу к вашей расе. Я — из монгольского рода, призванного принести в мир чудовищную истину: искусство подлинной самодостаточности бытия, исполненного настоящего ритма, которое не оставит камня на камне от ваших домов с их статичным временем и пространством, локализованным в последовательности маленьких ячеек. Мой племенной жеребец необузданнее всех шестеренчатых механизмов, его роговое копыто опаснее ваших железных колес. Вам бы надо окружить меня сотней тысяч штыков западного просвещения: горе вам, если я выйду из своей непроглядной пещеры и пущусь в погоню за всем, что производит шум. И пусть никто не наводит понтонных мостов к тем берегам, где я обитаю, тревожа мои исстрадавшиеся барабанные перепонки, ибо я напущу на вас смерчи, изогнутые, словно турецкие сабли. Я бесстрастнее любого тирана. Глаза мои — два барабана! Дрожите, если я выступлю из ваших застенков, как из палатки Атиллы, и предстану в ужасной маске, чудовищно огромный, одетый в простую хламиду, в какой все мои сотоварищи по каторге выходят на дневную прогулку, — ведь тогда я своими покрасневшими на холоде руками душителя способен вспороть хилое брюшко вашей цивилизации!
В тюремном дворике ночное небо выставляет на всеобщее обозрение мою боевую раскраску. Громадным пожаром охвачены все степные просторы ночи, монотонные, как дно озера Байкал или панцирь черепахи.
Я смотрюсь туда, в это зеркало.
Женофобия и музыка.
К остальному я равнодушен.
Ничто уже не могло вывести меня из состояния душевного покоя и тишины. Протекли годы. Я дошел до полного отказа от мысли. От движения. Мне приносили есть и пить, меня выводили во двор. Приводили обратно. Я глядел на все с отсутствующим видом. Оставался неподвижным. Шевелились разве только кончики пальцев да низ позвоночника, колено или что-то в голове. Я пользовался благами жизни, но не думал ни о чем. Пальцы были не разумнее камнеломки в каменоломне. Колено размышляло о свете и отражало его лучи, посылая мириады солнечных зайчиков, подобно друзе кристалла. Позвоночник трудился, как дерево весной, неся на себе почку, резной папоротниковый листок, а на конце — кочан капусты с пальмовой метелкой. Голова моя, подобно морской звезде, имела лишь одно отверстие, служившее и ртом, и анусом. Как все зоофиты, когда их трогают, я упрятывал жизнь в глубины естества. Переворачивал сам себя, в собственном желудке. Конечно, физически меня все это совсем иссушило.
Высоко в стене моей камеры торчал гвоздь. Я так долго на него смотрел, что в конце концов его увидел. Я все десять лет созерцал его, не замечая. А что такое гвоздь? Гнутый, ржавый. Совсем как я, засунутый в щелку меж тюремных камней. Без корней. Вот так, когда за мной явились, чтобы перевезти в Вальдензее, меня смогли извлечь оттуда без труда, не причиняя боли. Я ничего не оставлял за собой, кроме беловатой пыли — мизерный десяток лет, пыльная щепотка, паучий, незаметный следок на стене напротив кровати, где не задержится взгляд того, кто придет после меня».
i) ДЖЕК ПОТРОШИТЕЛЬ
Женомор был безутешен. Прошло три года, а занятия, по его наблюдениям, не дали ничего. Он пожелал изучать музыку, думая приблизиться к первобытному пониманию ритма и овладеть ключом к тайне своей натуры, дающим ему право на существование.