Из командировки Пришвин привез два очерка, одному из которых дал название «Отцы и дети (Онего-Беломорский край)», а другому «Соловки». Оба текста издавались мало и не были включены в знаменитый сборник «Канал имени Сталина», для которого они писались (Пришвин был уязвлен, но записал в Дневнике:
«Шумяцкий поздравлял меня с тем, что я там отсутствую: вышла столь ничтожная вещь!»),
— а позднее не входили ни в шеститомное, ни в восьмитомное издание собрания сочинений Пришвина, ни в многочисленные книги избранных произведений писателя 50—80-х годов и на сегодняшний день стали едва ли не раритетом. А между тем это очень любопытные и непростые произведения, здорово написанные, и есть смысл поговорить о них подробнее.
Пришвин писал новые очерки Выгореции и Беломорья, с самого начала заявив о необходимости связать две эпохи, причем связующим звеном выступала не столько преображенная человеческим трудом земля и ее преобразователи (или жертвы этого преобразования), сколько личность писателя, и поэтому в терминах строительства гидросооружений он описывал снова свой путь и вспоминал первую книгу, некогда здесь задуманную:
«Первая моя книга была первым шлюзом моего литературного канала, ведущего на новую родину».
Но, несмотря на лирический настрой и родственное внимание к собственной личности, самая больная тема этого строительства — использование рабского труда — получила такое странное освещение, что, читая сегодня иные из пришвинских строк семидесятилетней давности, дух захватывает и диву даешься: как мог он так написать, как могли это пропустить и ничего ему за это не сделать?
Судите сами. Вот едет писатель в поезде и ведет (это излюбленный его очерковый прием) разговор с попутчиками:
«С большим сочувствием я обратился к своему соседу, грустному железнодорожному старику:
— Этот край — ваша родина, или, может быть, вы здесь нашли себе родину?
— Мне дали катушку, — ответил старик.
Я не понял. Он сказал по-другому:
— Червонец.
Другой пассажир помолчал, спросил:
— Вы получили катушку через вышку?
Это значило: десять лет взамен высшей меры.
— Нет, — сказал железнодорожный старик, — я получил просто катушку, и мне ее учли за три года моей работы. После того я уже семь лет добровольно работаю.
Что было на это сказать, ведь я только что думал о своей первой утерянной родине и потому постарался утешить старика:
— К лучшему, может быть, потеряли, — сказал я.
— Да, — ответил старик с улыбкой, — в этом роде думают тоже и заключенные урки».
И все… Больше ни комментариев, ни оговорок, ни объяснений — за что дали старику срок (убил сельского активиста, украл колосок, был кулаком, купцом, вором, белогвардейцем?), почему так, а не иначе думают урки о потерянной родине, почему он не едет домой, где находится его семья, — ничего нет, вся тягучая, приторная дидактика, обязательный рассказ о прошлой жизни и пафос перевоспитания, которым наполнен сборник «Канал имени Сталина», выразительно отсутствуют, и понятно, отчего в эпопею рабского труда пришвинский очерк никак вписаться не мог. Нигде больше не появится этот старик, мы не узнаем, как и благодаря кому прошла перековка, да и произошла ли, — только маленький диалог, Пришвин остался верен себе и принципиально написал лишь о том, что видел, но что встает за этой мимолетной сценой!
Или другой эпизод. По дороге на Соловки в Кеми автор описывает хор мальчиков, составленный из соловецких урок, — как будто благое разрекламированное начинание советской власти, но рядом с картиной поющих «Интернационал» мальчиков портрет дирижера:
«старый музыкант, с лицом фавна, такой худой, что рыбьи ребра его обозначились даже из-под рубашки».