Это продолжение разговора лирического «я» со своим чувством. Здесь впервые проговаривается мысль о том, что судьбой сжигаемого становится сама страсть. Она охватывает огнем, сжигает дотла и только затем утихает. Это на лирическое «я» надо примерять «судьбу сжигаемого», это он — «дрова». Здесь сталкивается линейное время сжигания дотла и цикличное календарное время. Лирический субъект включен в то и другое. Для лирического субъекта линейное время — внутренний сюжет, передающий логику страсти. Календарное время — внешнее, в него вписан человек, сидящий у камина.
В этой строфе продолжается эмоциональное обращение лирического героя к огню внутри себя. Но масштаб этого пламени внезапно растет. Впервые лирический субъект будто бы полемизирует с ним: «Не отпирайся!». Словно чувство что-то отвечает герою, не соглашается с ним. О каком «почерке» и «обугленных краях» лирическое «я» говорит? Это «почерк» самой страсти, хотя и этот атрибут может принадлежать женщине. В строфе вновь содержится указание на цикличность времени: лирический субъект «не позабыл» почерка.
«Захлестнуть, выдохнуться, воспрясть, метнуться наперерез» — это и о женщине, и об огне в камине, и о душе героя. Это стихии, их «почерк» выдает «горение», которое в повседневности пытается «скрыть черты», замаскироваться. Но, говорит лирический субъект, это бесполезно, настолько ярка «суть».
И это уже не только частная страсть, но и страсть как таковая. Страсть, вырывающая из состояния безликости. Страсть, воскрешающая к жизни. Вот отсюда в стихотворении неожиданные строки со ссылкой на самый известный культурный миф о воскресении: «На-зарею б та страсть, / воистину бы воскрес!». Здесь важно столкновение разных трактовок страсти. По логике «горения», сильное, испепеляющее чувство воскрешает, испытав его, человек получает способность гореть и сгорать вновь и вновь, воскресая для новой страсти. Но Наза-рей, то есть Иисус Христос, имел совершенно иную страсть и воскрес в совершенно ином смысле: не для жизни на земле. Для лирического «я» горение — судьба и удел человека. Поэтому для него грешна не столько страсть, сколько отказ от этого удела и нежелание его осознавать. Это убеждение делает возможным заявление о том, что На-зарей воскрес бы «воистину», как, предполагается, уже воскрес сам лирический субъект.
Этими строфами совершается переворот в лирической ситуации, она выводится на другой — культурный — уровень. Лирический герой уже не просто перед камином в один из вечеров, который повторяется каждую зиму. Он мыслит теперь, пользуясь терминологией
М.М. Бахтина, категориями не «малого» времени, а «большого». Он существует одновременно с Христом. Следующие строфы:
Эти строфы также содержат императив, в котором читается прежде всего призыв страсти быть самой собой: «Пылай, полыхай, греши…». Но теперь ко взгляду на ситуацию подключается христианский культурный опыт — поэтому появляется понятие греха и стихия язычества, которая традиционно противопоставляется христианству. Если раньше лирический субъект представлял только свою точку зрения, то теперь ситуация горения дана на языке двух культур. Так, лирический сюжет, заданный исходной метафорой, разворачивается в новом масштабе. В начале стихотворения герой обращался к огню, женщине, страсти, вступал с ними в диалог. В приведенных же строках с горением будто бы начинают разговаривать христианство и язычество, провозглашая ценность удела человека. Строки «Тот, кто вверху еси, / да глотает твой дым!» по форме напоминают православную молитву. С помощью них лирическое «я» будто бы говорит: «Пусть так и будет!» Более того, в строфе дан уже апогей горения — огня, женщины, страсти.