…По улице шла от колодца молодая женщина, несла на коромысле полные ведра, несла легко, словно не чувствуя тяжести ноши. И в согласии с равномерным покачиванием ведер, с тихим поплескиванием воды так же равномерно двигались широковатые бедра. Мягко, ровно ступали босые, загорелые до каштанового цвета ноги с припудренными пылью небольшими ступнями, и в ритме общего неспешного движения маятником качалась по спине, по узорной кофте толстая коса, свисавшая из-под белого головного платка. Картина была вполне банальной — это Сутеев понимал, что не делало ее, однако, менее привлекательной, скорее наоборот.
Женщина свернула во двор дома, соседнего с домом, в котором поселили Сутеева. На мгновенье, когда она свободной рукой отворила калитку, ему открылось в профиль ее лицо — он даже не успел хорошенько его рассмотреть. Но вечером он уже искал глазами свою соседку среди публики, набившейся в зал колхозного клуба, не отыскал, а может быть, и не узнал. В памяти остался только образ «девушки с коромыслом», слишком широко использованный и в изобразительном искусстве, и в поэзии. Но, разумеется, если она и пришла на спектакль, то без коромысла.
Они познакомились уже после представления. Возвращаясь к себе «на квартиру», Роберт Юльевич увидел соседку на скамеечке у ее калитки, точно поджидавшую его. Он тут же сел рядом и принялся болтать, поинтересовался, почему ее не было в театре, она с веселой дерзостью ответила: «А чего я у вас не видела?» И он восхитился: она явно по-своему кокетничала с ним. Лицо ее он и сейчас плохо видел, ночь была безлунной, и в рассеянном звездном мерцании только слабо светились ее смеющиеся глаза. Позже выяснилось, что она все-таки была на спектакле и спектакль ей понравился; в тот вечер театр показал инсценировку толстовских «Казаков», и особенно расположил ее к себе Ерошка — «дедушка», как она называла, — роль исполнял хороший старый актер. А вот к актрисе, игравшей Марьянку, она отнеслась критически.
— Что у вас, помоложе никого не нашлось? — сказала. — Эта Марьянка в бабушки бы сгодилась на пару с дедушкой, — и она задалась смехом, по-молодому безжалостным, как подумал очарованный Роберт Юльевич.
Он положил руку на ее голое колено, чуть блестевшее в темноте, и успел ощутить обольстительную теплоту в подколенной ямке — девушка быстрым, сильным движением ноги сбросила его пальцы.
— Чего это вы? — наемешливо-грубо спросила она.
«Настоящая Марьянка!» — восхитившись, подумал он.
И вся эта ночь — теплая, тихая, напоенная запахом яблок — в том году по садам собрали богатый урожай, — была ночью из «Казаков» — то вдруг раздавалось далекое ржание коня или пошумливали под внезапным ветерком древние дубы, и не театральных казаков, а всамделишных. Пронзительно, во весь голос пропел невидимый горластый певун, захлопал шелестящими крыльями; к нему тотчас с ликованием присоединился откуда-то поблизости другой, и, как эхо, донеслась с края села еще одна яростная песня. Петухи отголосили, и на село вновь опустилась тишина…
«Марьянка… Марьянка», — твердил мысленно Роберт Юльевич. Себя он уже воображал Олениным, человеком, истосковавшимся по естественности, простоте, чистоте… Ныне это в какой-то мере соответствовало истинному положению вещей. Роберт Юльевич жил нехорошо, и сознание этого время от времени брезжило ему, как брезжит свет похмельного утра. Из труппы известного московского театра ему пришлось уйти — только память о его отце, прослужившем там более четверти века, спасла его тогда от тюрьмы за «левые» концерты, он был взят на поруки и осужден условно. И у Роберта Юльевича началось полуреальное существование — существование без будущего, от выпивки к выпивке, от одной нечистой связи к другой, от миража к миражу. Он давно уже не выступал на сцене, не играл, жил на случайные заработки — что-то для кого-то «доставал», что-то перепродавал, сбывал вещи покойных родителей. И тут же все просаживал в ресторане ВТО, в «Национале», в Доме кино, где можно было, как в блаженном дурмане, помечтать за столиком: реальность истаивала, пропадала, а житейская правда, как по щучьему велению, преображалась, и все радости мира — истинная любовь, красота, творчество, признание, слава — ласкали Роберта Юльевича в воображении. Наконец, его приютил этот кочевой «балаган», как в редкие периоды отрезвления он презрительно называл про себя театрик, куда нанялся администратором.