— А чего даешь?.. — отзывался Никифоров, сутулый, длиннорукий, с редкой растительностью на темени, и не старый еще (лет на пять-шесть всего старше Хлебникова), а уже лысеющий. — Каждый может, если захочет. Мы с. Мариной без выходных вкалываем…
— И долго вы так, давно? — осведомилась с опасным спокойствием Лариса; в ее взгляде не было ни сочувствия, ни простого, казалось, интереса.
— Скоро четыре года, как мы поженились… Все своими руками, — повторил Никифоров.
— Можно сказать, герои труда, — сказала Лариса.
— В запрошлом году мы к ее предкам в деревню ездили, — будто не расслышал Никифоров; бесшумно, в носках ступал он, следуя позади и тоже поглядывая по сторонам — ревниво и почему-то беспокойно. — Папаша ее на заслуженный отдых тогда уходил… Два дня гуляли. Перепились все, как скоты… Чего хорошего?
— А где же твоя Марина? — спросил Хлебников.
— Калымит. На одну зарплату разве поднимешь такое?
Никифоров шагнул к окну и задернул ситцевые, в розовую полоску, занавески, оберегая свою кухоньку от стороннего любопытства.
— Марина тоже красоту любит, — добавил он.
— Ну, а красота требует жертв, — как бы пояснила Лариса все с тем же непроницаемым бесстрастием.
А Никифоров опять словно бы не заметил ее иронии.
— Марина за работой не постоит. А специальность у нее всегда найдет применение. Штукатур-маляр… Училище кончила.
— Выходит, по две смены вкалывает, — сказала Лариса. — Первая на своей стройке, вторая — налево.
Никифоров всматривался в эту незваную гостью, словно изучая, стремясь понять… И злые мысли проходили в его голове: «Тебя она не спросила, как ей жить… Зачем вмешиваешься? Какое право имеешь судить? И почему я не погоню тебя, не пошлю куда подальше… вместе с этим дурачком, что так пялится на все».
— Жалеешь Маринку? — медленно выговорил он, сдерживаясь, — все же он побаивался этой пары.
— Когда-то вместе на танцы ходили. Была девчонка как девчонка, — сказала Лариса.
— А ты с ней поговори. Она тебя пожалеет, — сказал Никифоров.
Хлебников вспомнил молоденькую женщину, жену Никифорова, — он недавно встретил ее на заводском дворе — полнолицую, в комбинезоне, измазанном белилами, в заляпанных сапогах, легко несла ведро краски — голубого кобальта, невозможно было представить ее себе замученной. Кажется, она еще успевала, ко всему, заниматься плаванием, участвовала в заводской Олимпиаде.
Все трое вернулись в столовую… Хлебников взял стул от стола и сел в сторонке, насколько позволял сервант, — пора было приступать к разговору. Лариса тоже села, отодвинув стул… Никифоров это мрачно наблюдал, оставшись стоять в узком проеме двери, выходившей в прихожую; он все более раздражался: «Расселись, как у себя дома…» И не скупость — не опасался же он за целость стульев, а нечто более сложное мучило его: был самоуправно нарушен дорогой его сердцу порядок, гарнитурная симметрия — четыре стула, одинаково с четырех сторон вплотную приставленные к столу. А на паркете все ж таки наследили: несколько пыльных сероватых пятен появилось на натертом полу — сам его натирал. И почти страдающий от их вида, от этого бесцеремонного вторжения, Никифоров начал первый, как бросился в драку:
— Осуждаете! Мещанин — так ведь приговорили. Частный собственник и тэ дэ… За вещички душу продаст. Так ведь?
— Приблизительно так, — сказала Лариса.
И самый тон — холодно-безразличный, каким это было сказано, уязвил Никифорова, он не удержался:
— А мне плевать, что вы там решите… — выкрикнул он, — исключайте, пожалуйста! Плевать! Сам хоть сейчас билет на стол положу. А только свое дело я делаю не хуже других… выполняю и даже перевыполняю. И претензий ко мне на производстве нет. А Марина соцобязательство взяла.
— Погоди ты, — Хлебников поднял руку, — не бросайся билетом… Потребуем — выложишь.