Читаем Привенчанная цесаревна. Анна Петровна полностью

Лекарств у постели ровно и не бывало: в угол покоя сдвинуты. Ни одного дохтура нет. Государыни тоже. Она-то, она как могла уйти? Злыдней проклятых у смертного ложа оставить? Мог бы ещё жить государь. Мог! Сам твердил: справится. Себя лучше всяких лекарей знал. И к боли ему не привыкать. Известно, каменная болезнь у кого хошь всю душу вымотает. Только здесь не то.

«О чём задумалась, цесаревна? Нехорошо тебе здесь оставаться. Когда всё кончится, позовём». — Знает. Всё знает светлейший. — «Никуда не уйду! Это ты прочь поди! Прочь! Неугоден ты стал государю. Прочь, сказала!»

Отступился. Доска. Почему доска? Коли в памяти был, мог кабинет-секретарю сказать — записал бы: свидетелей предостаточно. Николи на грифельной не писывал. Да и зачем? Больно стереть легко. Было — не было — поди докажи.

И буквы. Круглые. Ровные. Лёжа не написать. А уж коли боль займётся, и вовсе. На самое видное место пристроили. Макаров...

Недели не прошло, как при нём да при владыке Феодосии батюшка о престоле толковал. Не о кончине думал — о порядке в государстве. Сам сказал: спешить с браком Анны не станем. Помыслить ещё надобно. Будто над словами её задумался: о другом женихе просила. А батюшка: чем плохо, коли разом с ним державой управлять станешь. Мало ли королев да императриц бывало — ни в чём мужескому полу не уступали. И ты, Аннушка, не уступишь. Молода, так я ещё моложе на престол вступил. Справился же. Ты и вовсе к делам государственным приучена. Скучать над ними не станешь. А герцог — что ж, он тебе мешать не станет. Где ему! Справишься, да и мы с Макаровым всё оговорим.

Отмахнулась тогда: был бы ты жив, государь. Рассмеялся: помирать не собираюсь, а всё спокойней, коли дела в порядке. Больно всё в семействе нашем наперекосяк пошло. К старому не вернуться. Потом помрачнел: которую ночь матушку с сестрицей вижу. В Красном селе на берегу пруда стоят. Смеются. Мне руками машут. Зовут, будто торопят. — «Так не уходишь же с ними!» — Пока нет, сказал, а там, может, и уйду. Окроме тебя, никого в жизни у меня дороже них не бывало.

Спустя несколько дней мастера в соборе Петропавловском встретила. В печальном платье. Голова опущена. Губы дрожат. Не удержалась:

   — Иван Никитич, мастер, тогда, у батюшки... Ведь обычай европейский покойных на смертном ложе писать, а государь...

Головой замотал. Сжался весь:

   — Не надо, государыня цесаревна. Художник — человек подневольный.

   — Непорядок, порядок-то какой. Ведь умерших писать надо... в последний раз... как парсуну надгробную... вон они в соборе Успенском в Москве.

   — Не знаю я порядков таких. Не слышал о них никогда при русском дворе.

   — А при иностранных?

   — Тем более. Был когда-то. В древности. Теперь не бывает.

   — Кто же послал вас государя ещё живым писать? Кто?

   — Посыльный из дворца, государыня цесаревна. Кто же ещё.

   — Чьим же именем? Кто приказ дал? Меншиков? Я не проговорюсь, Иван Никитич, ни за что не проговорюсь. Ты не говори вслух, только головой кивни. Меншиков, да?

   — Никто бы по меншиковскому приказу во дворце с места не сдвинулся.

   — Верно, верно, Иван Никитич. А алтарь перед батюшкиным смертным покоем — разве не светлейший распорядился соорудить? Чтобы никто туда входить не мог, тем паче особы полу женского?

   — Не мог Меншиков алтарём распоряжаться. Эта домена владыки Федоса и, так полагаю, государыни.

   — И ты согласился живого мёртвым изобразить, неужели согласился, Иван Никитич?

   — Зря вы так, государыня цесаревна. Вы на картину самую посмотрите — её в кладовые дворцовые сразу же и унесли. К живому государю я пришёл, живого и написал. Может, и последний вздох его принял. Кроме нас с живописцем Таннауэром, в покое никого не оставалось. А мы с господином Готфридом ни словечком не перемолвились.


* * *

Цесаревны Анна Петровна,

Елизавета Петровна, М. Е. Шепелева


Новая императрица! Двор притаился: с чего начнёт — кого осудит, кого оправдает. После того что промеж государыни и государя случилося, не станет императрица всё по-старому оставлять. В том и сомнений ни у кого не было.

   — Слышала, слышала, Аннушка, всех осуждённых по делу Вилима Ивановича велела государыня матушка помиловать! Всех до единого!

   — Ну, головы-то Вилиму Ивановичу, уж как бы хороша ни была, не приставишь.

   — Господи, Маврушка! Да будет тебе страсти-то все эти поминать. Было — прошло.

   — Известно, прошло. Сам Вилим Иванович в общей скудельнице...

   — Вынут его оттуда, вынут! Уже объявлено, что похороны самые торжественные состоятся.

   — Из скудельницы, известно, кого-нибудь раздостать — не велик труд, а вот голову из Кунсткамеры...

   — Маврушка, сколько раз повторять!

   — Не сердись, не сердись, Елизавета Петровна. Вон гляди, как наша старшая цесаревна задумалась. С чего бы?

   — И впрямь, Аннушка, о чём это ты?

   — О превратностях жизни человеческой, да на что тебе это, сестрица. Ты и без этих мыслей проживёшь.

   — И в голове не держи, проживу. Я уж у государыни родительницы выпросила, чтобы Егора Столетова ко мне в штат назначить.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже