В Горемыкине, по всему видать, пропадал оратор и общественный деятель. Он произносил свои круглые фразы задушевно–азартным тоном, умело подчеркивая акценты и выигрышные (по его мнению) места. Его загорело–красный, окаймленный черными полукружьями волос череп от внутреннего напряжения залоснился и на нем проступили неровно шевелящиеся складки–морщины. Все, что он говорил, ему самому нравилось и казалось превосходным, дельным, смелым. К сожалению, ему не хватало уверенности в чуткости и уме собеседника, что проявлялось мелькавшим время от времени в глубине его обиженно–вопросительных глаз странным выражением, будто он высказывался не по своей воле и заранее умоляет его простить за беспокойство. В больнице, особенно в операционной, Иван Петрович становился другим человеком – властным, самоуверенным, не терпящим возражений. Но там он и не рассуждал об отвлеченных материях.
Пауза затянулась, оратор-в Горемыкине требовал реплики – гремучего топлива опора, и Николай Егорович, еле слушавший, сказал первое, что взбрело ему в голову, заботясь единственно о том, не слишком ли уклоняется он от темы и не выдаст ли этим доктору своего невнимания.
– Все ты справедливо излагаешь, Иван Петрович. Конечно, в этих вопросах тебе и карты в руки, раз ты на них собаку съел. Но только… Слишком как–то в твоих рассуждениях больные вроде прикладного материала. Какие–то они не особо и нужные. Врач – фигура, а больных, если понадобится, можно и заменить на что-нибудь… там на кроликов, на обезьянок. Либо одного на другого, без особых потерь.
– Не обижаюсь, хорошо знаком с подобной точкой зрения. Пуп земли – больной. О нем все заботы, и если бессовестный врач этот тезис не обслюнявил, значит, он… Вот так люди и талдычат об одном и том же на разных языках, не понимая друг друга. Кстати о больных. Уж битый час тебя хочу спросить, да ты все рот мне затыкаешь. Я оперировал некоего Данилова, – кажется, он из твоего заведения?
– Да, Данилов Гена у нас в отделе работает. Что с ним?
– Ерунда. Хотя мог запросто копыта откинуть. Любопытный субъект, не правда ли?
– Что? Парень как парень – молодой специалист.
– Не псих?
– Хотел бы я знать, кто из нас не псих. Вон, может, мой Егорша… Егорша, ты не псих у меня? Если нет, покличь Балкана! Куда его дьявол унес.
Не хотел Карнаухов разводить тары–бары, не хотел ни о чем думать; теневой лесной ветерок отогнал на миг саднящие мысли, и тут, как назло, доктор выскочил со своим Афиногеном. Ему–то он зачем?
– В порядке информации тебе доложу, Николай Егорович. Без оргвыводов. Чудной случай. В ночь на вторник его оперировал, а в четверг он из палаты удрал. Один, самостоятельно! Вообще из больницы. К девке, похоже, носился.
– Да ну!
– Такого у нас раньше не приключалось, я не помню. Удрал! Брюхо перебинтованное, на ногах не стоит – и нет © го. Меня чуть кондрашка не хватил. Как же я, думаю, проморгал. Что с ним? Может, послеоперационный шок – так времени много прошло?.. Все перебрал, хотел уже в милицию заявить. К главному явился с повинной. Чепе!
– Ну?
– А тут он к обеду сам объявился. Лежит на кровати – бледный, как уже умер… и скалится. Сестре объяснил – в туалете сидел все время. Ты говоришь – обычный. Нет, Николай Егорович, лукавишь. Я еще на операции что–то такое почувствовал. Это человек не собсем обычный. Какой – не знаю, хотел у тебя спросить… До сих пор, вспомню – пот прошибает. Обычный? Я его потом перевязываю, интересуюсь: ну, скажите, Данилов, останется между нами, где вы были? Тут уж он совсем околесицу понес. А напоследок поучил меня–таки уму–разуму: «Доктор, – говорит, –
скальпелем можно только тело разрезать. В душу с
ним не проткнешься». Пустая фраза, подлая. Вот тут я и подумал, не шизофреник ли, не псих ли.Николай Егорович не скрывал своего пристрастного изумления. И Егор, приподнявшись на локте, вслушивался.
– Нет, он не псих. Я тоже не сумею определить…
– Мальчишка, – горячась чему–то своему, отметил Горемыкин, – вое они неблагодарные, равнодушные мальчишки.
– Уж верно, – возразил с обидой Карнаухов, – не совсем мальчишка. Мы с тобой такими не жили, доктор. Проще люди, кажется, были, светлее… За ширмами не таились.
Он поймал себя на том, что высказал вдруг сожаление, которое часто срывалось с уст его сверстников, особенно в каком–нибудь застолье, когда начинались сентиментальные воспоминания, прерываемые сочувственными возгласами, когда каждый торопился поделиться чем–то своим, неповторимым и невосполнимым, что неминуемо оказывалось понятным и очаровательносладким для всех. В такие упоительные, подогретые вином взаимопризнания Карнаухов прежде не встревал, сознавая, что ностальгия по утраченной молодости и исчезнувшим за буграми лет призракам замкнута сама на себе, смысла не имеет и, в общем–то, похожа на ди–намический фонарик–мигалку. Нажимаешь – горит, чем чаще нажимаешь, тем ярче даже горит. Но это не свет, это мигалка. Теперь, неожиданно для себя обернувшись на этот мигающий фонарик, Николай Егорович с невнятной горечью заметил, как и его мучает, манит холодный, неяркий блеск.