– Изо всего компот стряпают. Все переиначить норовят. Только не всякий компот в пользу. Ты, Ольга, па меня очьми не пурхай. Я тебе родная. Ты вон чужих слов и приглашений остерегайся. И то не забывай: к хорошей девушке женихи сами тропку торят. А которая, задрав юбку…
– Бабушка!
Оленька отшвырнув тяпку, убежала в избу.
– Мы люди одинокие, – заметила старуха Дарье Семеновне, – безмужчинные. А энту девочку забидеть большой грех. Сироту забидеть – бога забыть.
– Мне кажется, вы, тетя Шура, не совсем искренни. Неужели вы во мне подозреваете какой–то умысел? Неужели человека не видите? Мне Оленька очень нравится. Такая скромная, добрая. Вот я и хочу с ней подружиться. Мало ли какая у нее нужда будет. Да если одна останется…
– Это верно. Помру – не знаю, что и будет. Однако крепкая я еще. Не болею. Поживу, сколь бог велит. Чего ж поперед его загадывать. Может, отец еще возворотится. Он хотя от роду шалый был, но Оленьку баловал, жалел. Может, не ведает, что мамка–то ее отравилась. С ей они, не буду врать, злобно жили. Без смирения. От ее он и убег. Знал бы, может, давно дома был. Я уж маю, как бы оповестить его, знак подать. Ты не слыхала, есть ли такие конторы, кои людей разыскивают? Наверное, есть. Может, и в Федулинске есть. Должны–ить быть. Город огромный, людей тыщи. Иной потеряется, как его пымаешь. А ежели ребеночек? Должна быть такая контора… У меня фотка его имеется. По ней можно сыскать. По фотке. Правдать, на ней он сопливый, и пьяный, в свадьбу сымали, но все же угадать обличье можно. Видать, какой человек, с другим не спутаешь. Ты бы не похлопотала, Дарья, за–ради любезности. А я тебе яичек, молочка бесплатно.
– В Москву надо написать, тетя Шура. Пускай Оля ко мне зайдет, я ей объясню, как писать. Ей сколько было, когда отец ушел?
– Да сколько, столько и было. Семь годков. Помню, в школу ее обряжали. Сумку он ей сам купил. Красивую. Аж в Федулинск за ней гонял. Сумку купил… и убег. Писульку, знамо, оставил. В сенях вон ее гвоздем пришпилил на видном месте. Оленьке в школу иттить утром, а тут от папочки привет! Жить с вами не имею возможности. Если вернусь, то не скоро… Такомо и возвестил нам свою волю, злыдень. Вернусь, но не скоро. Теперь все сроки, почитай, минули. Видно, там, куда убег, совесть и пропил. Он и здесь прикладывался к ей, к окаянной. Сосал ее, змею, и по будням и в праздник. Редкий день мог пропустить. Да и то, ежели день пропустит, отпыхается, так уж начинал сразу в забывчивость впадать. Помню, спрашивает трезвым–от: «А какое это, маманя, нынче число?» Я ему указала численник. Он из окна глянул и дале: «А как, маманя, деревню нашу называют?» Ответила. Тады он совсем с умом собрался и байт: «А скажи, маманя, не грянул ли гром над миром полуденным?» Ей–ей! «Почему, говорю, гром? Откель? Средь ясного неба». – «А оттель, – отвечает. – Что я тут с вами языком махаю, а магазин к закрытию идет». И – как молонья. Завсегда он очень об магазине беспокоился: закроют ай нет. Так–от мужик хороший он, работящий, ласковый. Слова худого не позволит себе. Ежели уж совсем его припрет, в магазине учет или чего еще такое ужасное, шарахнет, бывало, кулаком по стенке: «Эх| – шумнет. – Постылые кругом ваши рожи передо мной». Это наши значит–ся выраженья лиц ему так опостылели, что он их зреть лишний раз не мог. Так и в писульке на прощание указано: «Не имею возможности с вами жить. Простите».
– Как же вы жили, если он все время был пьяный?
– Не был он пьяный, кто тебе это сказал. Выпив* ши, да. Но завсегда при обязанности. Плотничал он в колхозе. Тады у нас колхоз еще считался… Вон у сарая его верстак, тама он завсегда и копошился. Начальст* во его уважало. Какой же пьяный, нет. Попивал с утра помаленьку – это как водится. На свои же заливался, на честные, заработанные. И нам денежек оставалось. Ему много платили…
Дарья Семеновна спешно попрощалась, понимая, что разговор с бабушкой Шурой мог тянуться до второго пришествия.
Сейчас, стряпая, нет–нет и поглядывала она на дорожку, зеленеющую между дачными заборами: не появится ли сыночек. Или Оленька. На мужа старалась не смотреть. Он к тому времени стал уж совсем похож на мельника из когда–то виденной Дашей оперы. Все она забыла: и название оперы, и театр, где это было, и музыку, а мельника помнила – он ее больше всех тогда развеселил. Она с нетерпением ожидала выхода усатого, неуклюжего человека в кожаном комбинезоне, с ног до головы обсыпанного мукой. Как только он выкатывался из–за кулис и заунывным баритоном рявкал очередные куплеты, она голову теряла от восторга, так хохотала, что на нее начинали оглядываться шокированные соседи. Сам мельник наконец выделил ее из рядов зрителей и, не избалованный, видно, вниманием, в дальнейшем, ведя роль, поворачивался к ней, а не к партнеру. Было это не совсем прилично, но приятно, и Юра малость поревновал, буркнул себе под нос: «Кретины! Оперу превращают в балаган!»