Поодаль неподвижно сидел на большом сером камне Мулельге. Четкий контур лица и рук Мулельге был недвижим, Мулельге глядел вперед, туда, где было что-то черно-сиреневое. В этом черно-сиреневом можно было сейчас только еще угадать линию слияния океана с горизонтом.
— Где достали автофургоны? — спросил Кронго, чувствуя, как ботинки слабо увязают во влажном песке, а рассеянные во множестве пустые раковины легко чиркают по подошвам.
Так получилось, что утренние купания стали массовым дополнительным капризом всех лошадей, они с нетерпением ждали выездов по четвергам, и отменить купания было уже нельзя.
— Душ Сантуш… — не повернувшись к Кронго, сказал Мулельге.
Эту кажущуюся непочтительность, короткое «Душ Сантуш» вместо полного ответа Кронго как бы не заметил. Сейчас, в хрупкой тишине предутреннего берега, он признавал право Мулельге сидеть неподвижно и глядеть в океан. Если бы Мулельге поступил по-другому, это показалось бы Кронго странным. В сумерках у воды долго, насколько хватало глаз, темнели силуэты лошадей. Они были неподвижны. Смутно угадывались лишь морды, спины, ноги. Легкий всплеск от копыта разломал тишину, вслед за этим кто-то фыркнул, вздохнул, снова все стихло. Лошади заходили в спокойную гладь сами, когда и где вздумается. Камни и мокрый ночной песок поглощали все звуки. Рассвет всегда, неизменно должен был наступать после того, как последняя лошадь, сойдя с автофургона, успевала привыкнуть к океану.
— Шесть автофургонов обычных… — Мулельге чуть шевельнулся, разглядывая линию горизонта. — Седьмой для скота.
Одна из лошадей, стоящая ближе, опустила голову, беззвучно тронула губами воду, будто пробуя, осторожно шагнула. Кронго узнал Мирабель, третью по резвости лошадь рысистой конюшни. Ее гнедая масть была неразличима в сумерках, но неизвестно откуда появившийся розово-сиреневый фон горизонта вдруг обрисовал контур маленького аккуратного тела, короткого, но с чистыми линиями. Достоинства этих линий были понятны Кронго. Он медленно пошел вдоль берега, замечая сидящих на камнях конюхов, лошадей, то стоящих у кромки песка, то зашедших в воду по самые бабки, темные пятна автофургонов, серебрящиеся в темноте островки прибрежной травы. Здесь была элита, взрослые лошади, как раз те, что уже начинали показывать характер. Человек был готов отдать лошади все, лишь бы она показала себя на дорожке, и лошадь всегда чувствовала это. Будучи послушной его руке на дистанции, она потом требовала взамен стократного послушания. Она как будто чувствовала, что, как бы непомерны ни были ее капризы, капризы хорошей резвой лошади, человек всегда смирится с ними — во имя рабочих качеств. Мирабель, всегда ровно и чисто работавшая на дорожке, вне ее была злым, мелочно-мстительным, обидчивым и желчным существом. Она постоянно норовила укусить конюха, незаметно сделать ему больно, в самый неожиданный момент прижать к стенке денника. Однажды из-за этого она сломала два ребра тихому Амайо, который всегда терпеливо и заботливо ухаживал за ней. Но стоило Кронго и второму конюху после этого на нее накричать, а потом лишить лакомства (о том, чтобы тронуть призовую лошадь, не могло быть и речи), Мирабель сникла, завяла, стала пугливой. Несколько испытаний подряд она приходила в заезде последней. Стало ясно, что может пропасть одна из лучших лошадей. Она не признавала других конюхов, и спасти ее для дорожки удалось, лишь вернув в денник забинтованного Амайо.
— Здравствуйте, маэстро…