Престес только что вышел из тюрьмы, где пробыл более десяти лет. Столь длительные сроки заключения – обычная вещь в «свободном мире». Мой товарищ Назым Хикмет просидел шестнадцать или семнадцать лет в турецкой тюрьме. Да и теперь, когда я пишу эти строки, семь парагвайских коммунистов томятся за решеткой. Более двенадцати лет эти погребенные заживо люди не имеют никакой связи с внешним миром. Бразильские власти выдали гестаповцам жену Престеса, немку по происхождению. Нацисты заковали ее в цепи и на корабле повезли на мученическую смерть. Она была обезглавлена нацистами после того, как родила дочь в тюремном дворе. Теперь девочка живет со своим отцом, ее вырвала из лап гестапо неутомимая женщина – донья Леокадия Престес, мать вождя. О Престесе, о трагических судьбах его близких помнили все долгие годы его тюремного заточения.
Я был в Мексике, когда умерла донья Леокадия Престес. Она объездила весь мир, добиваясь освобождения сына. Генерал Ласаро Карденас, бывший президент Мексиканской республики, послал телеграмму бразильскому диктатору с просьбой выпустить Престеса из тюрьмы на несколько дней, чтобы он смог присутствовать на похоронах матери, Генерал Карденас лично гарантировал возвращение Престеса в тюрьму, но Жетулио Варгас[263]
ответил отказом.Разделяя негодование всего мира, я написал стихи, посвященные донье Леокадии и ее сыну. В этих стихах я клеймил бразильского диктатора.
Я прочитал стихотворение над могилой благородной женщины, которая безуспешно стучала во все двери мира, чтобы освободить сына. Оно начиналось сдержанно:
С каждой строкой стихотворение становилось все более гневным обличением бразильского диктатора.
Я читал его повсюду, его напечатали на листовках и почтовых открытках, которые облетели весь континент.
Как-то раз, попав в Панаму, я прочел его на поэтическом вечере, вслед за любовными стихами. Жара стояла страшная, и в переполненном зале нечем было дышать. Я начал читать стихи против президента Варгаса и почувствовал, что у меня пересохло в горле. Остановившись, я взял стакан и в этот момент увидел устремившегося ко мне человека в белом костюме. Приняв его за служащего, я протянул ему стакан, чтобы он налил воды. Но человек в белом отпрянул в сторону и, обернувшись к публике, закричал возмущенным, срывающимся голосом:
– Как посол Бразилии, я протестую!.. Престес – уголовный преступник!..
Его слова потонули в оглушительном свисте. Внезапно посреди зала встал студент-негр, широкий, как шкаф. Он рванулся к трибуне, вытянув руки так, словно сейчас схватит посла за горло. Я кинулся к послу и, к счастью, сумел помочь ему уйти из зала без оскорбительного для его сана скандала.
После всего этого бразильцы считали совершенно естественным, что я приеду к ним из Неда-Негра и приму участие в народном торжестве. Я был потрясен, увидев стадион «Пакаэмбо» в Сан-Паулу, весь заполненный людьми. Там, говорят, собралось более ста тридцати тысяч человек. Люди на дальних трибунах казались крохотными. Я стоял рядом с Престесом. Маленький, худощавый, он был словно святой Лазарь, только что вышедший из могилы и приодетый к празднику. Лицо его отличалось той прозрачной белизной, какая бывает у заключенных. Его напряженный взгляд, большие фиолетовые круги под глазами, заострившиеся черты лица, сдержанное достоинство – все напоминало о долгих годах мученической жизни. Но говорил он спокойно, как генерал, одержавший победу.
Я прочел посвященное ему стихотворение, которое написал за несколько часов до прихода на стадион. Жоржи Амаду вставил лишь одно португальское слово «pedreiros».[264]
Несмотря на все мои страхи, бразильцы поняли стихотворение на испанском языке. Я читал медленно, и следом за каждой строкой раздавался гром аплодисментов. Эти аплодисменты нашли глубокий отклик в моей поэзии. Поэт, которому довелось читать свои стихи перед ста тридцатью тысячами людей, не может остаться прежним и не может писать по-прежнему.И наконец я встретился с легендарным Луисом Карлосом Престесом в домашней обстановке, у его друзей. Престес – невысокого роста, худой, лицо белое, как папиросная бумага; во всем его облике – графическая четкость старинной миниатюры.
При всей своей сдержанности он был со мной очень сердечен. Думаю, он проявил ко мне ласковое расположение, какое мы, поэты, встречаем довольно часто, ту снисходительность – мягкую и отстраненную, что в ходу у взрослых, когда они разговаривают с детьми.