Слово «господин» излишний раз напомнило, что никакой я не господин, маленький я ещё; ну, Фимочка, хочешь денег, да, Фимочка; но не будешь же ты работать курьером или продавцом-консультантом, нет, чистенько хочется, в офисе чтоб, да Фимочка? – и Краснов заводил разговоры, в каком заведении я планировал образование продолжить (ведь окончил Лицей, преотлично экзамены, хочу стать театроведом), на что я отвечал: так вы же ведь сами знаете, что есть федеральный закон, согласно которому самое высшее образование предоставляется только миновавшим государеву службу, на что Краснов обыденно говорил: я пока ещё не последний человек, могу кое-что устроить; да, если мы, патриоты, придём к власти, то конечно же, поправим всё это; о, как страшно отомстим мы за унижения, за попранную Отчизну! Мы отдаём отчёт, что это будет борьба, страшная борьба. Старый режим будет содрогаться. Чтобы очистить государственный организм от гнили, придётся пожертвовать тысячами, десятками тысяч. Я вижу ветеранов, продающих свои награды; я вижу беспризорников, нюхающих бензин, – и вы думаете, мне не жалко их, думаете, я бесчувственен? – Краснов переходил на «вы», словно я олицетворял какую-то надличностную сверхсовесть. – Но всем не подсобишь, каждому не посочувствуешь. Довольно пестовали убогих и сирых, довольно просвещали на голодный желудок! Мы отказываемся от этого. Мы сделаем народу инъекцию живительного фермента – насильственно и в кратчайшие сроки; ударами электрошока заставим людей пробудиться к жизни; не будем раздаривать благ всем и каждому, но предоставим шанс избранным и сбросим нежизнеспособных. – «Вас попросили сопроводить в четырнадцатую камеру», – сообщил фейсконтрольщик.
Я с трудом вспомнил, зачем и как очутился здесь. Ах да. Лето. А только недавно – экзамены. Конец марта. Наш уездный город. Выпускной бал в филармонии. Вручение аттестатов под звуки Государственного Гимна. Последнюю четверть безжалостно урезали: началась война. Это было не то слово, которое произнесли в сорок первом. Это было
Мне иногда казалось, что я живу в двух эпохах. Тот временной пласт, бывший сначала объектом лишь интереса, постепенно развернулся во всех деталях, как драгоценный ковёр, во всём богатстве узора, и чем отчётливей представлялась его бытовая и духовная жизненность, тем менее настоящим, словно теряясь за дымкой памяти, становилось сегодняшнее – так, что порой требовалось внутренне усилие, чтобы установить, «где» нахожусь я теперь и «когда». Радио, полярные экспедиции, звуковой синематограф, гигантские дирижабли, эмиграция, одиночество, умственная усталость, а главное – то ощущение краткой передышки между двумя катастрофами и наивная вера в техническое усовершенствование, – пробуждали какой-то отклик во мне: время последних утопий.
Мы пересекли внутренний двор. Окошки в стенах малюсенькие, забранные решётками. Служитель отвернул металлическую дверь: «Пожалуйста, в четырнадцатую камеру». Ещё одни скрипучие створки. Поворотное колесо. «Первый ярус, направо». Я спросил: «И как, посетителей много?» – «Бешеная популярность. Без ложной скромности: бешеная. Все камеры переполнены».
Внутренности кафе «Кафка» издевались над штампами общепита. Кажется, одно время такие назывались «антикафе».
– Вы не беспокойтесь – оне там уже захватили с собою три стула: для себя и для вас, – объяснил мне служитель, заглядывая по пути в смотровые окошки некоторых камер. – И царские чаевые дают.
Исключительно гнусный намёк.