Каждый человек, какой бы образ жизни он ни вел, может найти в литературе пассаж, который предназначен для него, только для него одного. Бобби приобретает новые знания не через интеллект, как вы, или я, или Хью. Мы подталкиваем свой интеллект, продвигая его к самому острию в надежде исследовать природу нового материала. А Бобби приобретает новые знания через сострадание. По-моему, таких бездонных запасов сострадания я ни у кого еще не встречала. (По крайней мере такова его Омега. Говорят, когда он играет нынче в футбол, он смеха ради сбивает с ног друзей. Так что Альфа явно все еще показывает зубы.) Но сострадание, «эта страшная вершина боли» (Еврипид, мой друг), близко ему. Он отмечал пассаж за пассажем в «Греческом образе жизни». В «Просителях» подчеркнул: «Знай: ты обязан помогать всем, кто причинил тебе зло». Да, Бобби еще станет специалистом по этим вопросам. Он цитирует также Камю: «Возможно, мы не можем помешать тому, чтобы наш мир был миром, где мучают детей. Но мы можем сократить их число». Знаешь, после смерти Джека Бобби впервые появился на рождественском празднике в приюте — да, у политического деятеля всегда останется один живой нерв, — и тем не менее, Бог мой, как, должно быть, это было ему тяжело: он с трудом передвигал ноги — казалось, в его теле не было ни клеточки, которая бы не болела. Он вошел в комнату для игр, где его ждали дети, и шум и гам тотчас стихли. Для них это было чрезвычайное событие. Один маленький мальчик лет шести, черный мальчик, подбежал к Бобби и крикнул: «Твой брат умер! Твой брат умер!» Я думаю, мальчику просто хотелось, чтобы все видели, что он помнит, о чем им говорили. Придет взрослый дядя, у которого умер брат. И человек этот пришел.
Я была в этом приюте, Гарри. Можешь представить себе, как это отразилось на атмосфере. «Твой брат умер!» Мы все потупились. Волна неодобрения, должно быть, докатилась от нас до маленького мальчика, потому что он заплакал. А Бобби подхватил его на руки, прижал к себе как родного и сказал: «Все в порядке. У меня есть другой брат».
Вот тут я влюбилась в Бобби Кеннеди. Я подозреваю, милый Гарри, что рассказываю тебе все это не для того, чтобы избежать встречи с чудесной первой страницей твоего письма, а чтобы попытаться объяснить, что, почувствовав любовь к Бобби и тем самым открыв себя состраданию, я приблизилась к тебе. Есть у меня предчувствие относительно нас. Не знаю, как это будет и в каком году — я даже не надеюсь, что это случится слишком скоро, ибо признаюсь: мной владеет страх, близкий к ужасу. Зная наши скромные запасы мудрости и сил для страдания, боюсь, что наша боль, когда она придет, будет всеохватной. Но в одном могу признаться: я больше не люблю Хью. То есть я люблю его, я его чрезвычайно уважаю, и многие мои физические рефлексы, назовем это так, с ним связаны. Они откликаются на его зов. Он владеет моим телом больше, чем я того хочу или желаю. Но он мне больше не нравится. Он питает такое презрение к мертвому Кеннеди и к живому, что я решила подвести черту. Я больше не сочувствую ему в том, что у него было такое жуткое детство. Я сижу в темнице, где находятся все несчастные жены, — мой брак оказался половинчатым. Я стала одной из легиона женщин с половинчатым браком.
Так что я думаю, наш день настанет. Надо подождать, будь терпелив — нам нельзя сделать ни единого ложного шага. Иначе мне будет слишком страшно за тебя, за себя и за Кристофера. Но я живу с первой страницей твоего письма, и, возможно, время для нас наступит. Возможно, наступит наше время. Я никогда этого до сих пор не говорила. А сейчас говорю. Я люблю тебя. Люблю со всеми твоими недостатками — не такие уж они у тебя серьезные, нескладеныш.
Целую,
Киттредж.
Послесловие
Вашингтон — Рим
[1964–1965]
1
Слово «терпение» оказалось правильным. Мой роман с Киттредж начался только через шесть лет, да и то в течение нескольких лет мы встречались лишь раз в неделю, а иногда, учитывая требования конспирации, раз в месяц, пока Хью с Кристофером не попали в аварию и нас не обвенчала трагедия. Но все это было еще впереди. А пока я долгое время жил под влиянием шока от убийства Джека Кеннеди — это чувствовалось даже в воздухе, которым я дышал в Лэнгли, лишь время наконец уменьшило ощущение катастрофы, и она отошла в область истории и перешептывания в коридорах; теперь это стало просто фактом, еще одной зарубкой вины в нашей жизни.
Проститутка же не уставал заниматься преувеличениями. Он знал, что во многих мечтах, питаемых в управлении, появилось семя обреченности, и увековечил трагический день. Я не раз слышал его монолог по этому поводу, обращенный всегда к разным и специально подобранным слушателям.