По приезде в Нью-Йорк я несколько месяцев заставлял себя написать о последней ночи, проведенной в Крепости. Это было, как вы можете предположить, делом чрезвычайно трудным — были дни и ночи, когда я не мог написать ни слова. Думаю, я не потерял рассудка только потому, что совершил вылазку в безумие. Я обнаружил, что снова и снова возвращаюсь к тому моменту, когда я ехал в машине, и меня занесло, и время словно бы разделилось на две половинки, как карточная колода. У меня появилась уверенность, что если я вернусь на тот крутой поворот, где руль вырвало у меня из рук, то увижу не пустую дорогу, а машину, врезавшуюся в дерево, и за ветровым стеклом — разбившегося себя. Я видел этот изуродованный облик так отчетливо, что был убежден: я отдал концы.
А то, что я по-прежнему живу, — лишь иллюзия. Остаток той ночи был разыгран на совсем небольшой театральной площадке, какой является малая часть мозга, продолжающая жить, чтобы провести мертвеца по первым выбранным им дорогам. Воспоминание о том, как я вел машину, как летели вперед лучи фар, словно светящиеся передние ноги большого скакуна, отражало лишь мои предположения. Просто шел первый час моей смерти. Так уж получается по законам равновесия и таков счастливый дар смерти, что все незаконченные мысли, находившиеся в нашем мозгу в момент внезапного угасания, будут продолжать раскручиваться. Если, вернувшись на Доун, я чувствовал себя немного нереально, это могло быть единственным указанием на то, что я прошел путями мертвецов. Вначале эти пути едва ли отличаются от уже знакомых. Если та ночь закончилась исчезновением моей жены, не собственную ли кончину я оплакивал? Не ждала ли Киттредж, что я все же вернусь в Крепость в ту штормовую ночь? Так я в течение года удерживал в Нью-Йорке свой разум от погружения в безумие. У мертвеца меньше оснований сойти с ума.
Весь этот год я скрывался и потому не привел в порядок свой паспорт. Не могло быть и речи о том, чтобы его заменить. Сейчас этот паспорт, похожий на слоеный пирог, находился в руках советского стража порядка в стеклянной будке, и на лице его читалось изумление. Неужели я собирался вступить на территорию СССР через московский аэропорт Шереметьево по такому побывавшему в воде удостоверению личности? Более того, сотрудник паспортного контроля еще не знал, что имя Уильям Холдинг Либби было выдумкой, не выдерживающей серьезного изучения.
— Паспорт… — произнес парень из своей стеклянной клетки. — Этот паспорт?… Почему такой?
Он говорил на английском не лучше, чем я на русском.
— Река, — произнес я на его языке и попытался изобразить, что свалился вместе с паспортом в реку. Не мог же я признать, что высушил этот документ в сушильной машине в прачечной. Я считал, что сказал ему «река», но потом, листая разговорник для туристов, понял, что на самом деле сказал «рука», «ребра» и «рыба». По всей вероятности, получилось, что я держал паспорт у ребра и руку мне откусила рыба, — ей-же-ей, этого было вполне достаточно, чтобы совсем сбить с толку советского стража. А он, как хорошо выученная собачка, упрямо повторял:
— Паспорт — не годится. Почему такой? — После чего поднялся во весь рост и грозно уставился на меня — их явно учили так себя вести.
А я обильно потел, как человек ни в чем не виновный, да, собственно, так оно и было. Как, спрашивал я себя, мог я не подумать о том, в какое недоумение приведет этот торт вместо паспорта всякого, кто возьмет его в руки?