— Это не имеет значения, — сказала она, — я тоже нехорошая женщина. Да и ты нехороший. Дело не в том, какие мы, — сказала Киттредж, — по-моему, дело в том, какие чувства мы вызываем в людях. Знаешь, — тихо добавила она, — мне хочется верить, что, когда мы занимаемся любовью, Бог при этом присутствует. Это было, безусловно, так с Гозвиком, и так было с тобой. Бог присутствовал при этом как Отец Вседержитель. Он парил над нами и судил. Так беспощадно. А вот с Диксом Батлером — не могу объяснить почему-я чувствую себя ближе к Христу. Дикс не нуждается в сочувствии, и Христос приближается ко мне. Такой нежности я не чувствовала с тех пор, как умер Кристофер. Понимаешь, мне уже безразлично, что со мной будет. — Она взяла меня за руку. — У меня всегда был мой блиндаж — я умею целиком замыкаться в себе. А теперь я думаю, как было бы прекрасно, если б я могла выказать Диксу свое сочувствие. Так что, понимаешь, мне не важно, заслуживает — по твоим меркам или чьим-то другим — Дикс такое сочувствие или не заслуживает.
Я стоял перед ней, и страшная картина представилась мне: я сижу в машине, мертвенно-бледный, — я врезался в дерево. И мое лицо смотрит на меня с затылка разбившегося человека. Неужели мне только померещилось, что удалось свернуть с бесконечно длинного спуска?
А потом рухнула последняя опора. Я нырнул в настоящий страх. Неужели наваждение, обитавшее в Бункере, вырвалось наружу подобно инфекции, прорывающейся сквозь стенку больного органа и мчащейся по телу?
— Нет, — сказал я, — я тебя не отдам. — Словно в трансе, когда все выше и выше взбираешься по перекладинам души, чтобы потом, осмелев, спрыгнуть вниз, я сказал: — Дикс едет сюда, так?
— Да, — сказала она, — он скоро тут будет, и тебе надо уехать. Я не могу допустить, чтобы ты остался здесь. — Даже при таком свете я увидел ее слезы. Она тихо плакала. — Это будет так же ужасно, как в тот день, когда мы с тобой сказали Хью, что он должен дать мне развод.
— Нет, — снова сказал я, — я боялся Дикса Батлера с того дня, как познакомился с ним, и потому должен остаться. Я хочу встретиться с ним лицом к лицу. Ради себя.
— Нет, — сказала она. И села на матраце. — Все пошло не так, все запуталось, и Хью мертв. Бесполезно тебе оставаться. А если ты уедешь и тебя здесь не обнаружат, Дикс позаботится обо мне. По-моему, он сможет это сделать. Говорю тебе, Гарри, нельзя и представить себе, как все может пойти вкривь и вкось, если ты будешь все еще здесь.
Я уже не был уверен, говорит ли она о любви или об опасности, но тут она ответила на мой вопрос.
— Гарри, — сказала она, — это будет беда. Я же знаю, что ты делал для Хью. Я сама работала с некоторыми из этих материалов.
— А Дикс?
— Дикс знает достаточно, чтобы держать в узде многих людей. Поэтому тебе и надо уехать. Иначе я полечу в пропасть вместе с тобой. Нас обоих уничтожат.
Я обнял ее, я поцеловал ее с той смесью любви и отчаяния, которая только и способна разогреть остывший мотор брака, когда страсти уже нет.
— Хорошо, — сказал я. — Я уеду, если ты считаешь это необходимым. Но ты должна уехать со мной. Я же знаю, что ты не любишь Дикса. Это просто связь.
Вот тут она и разбила мне сердце.
— Нет, — сказала она. — Я должна его увидеть. Я хочу быть наедине с ним.
Мы подошли к последнему моменту этой ночи, о котором я могу рассказывать как очевидец. Мне смутно помнится, как я взял тяжелую рукопись «Игры» и, выйдя через кладовую, тихо пошел в темноте по Длинной дороге. Я обошел одного из наружников и, помню, спустил лодку в проток — вода была низкая, и я без труда переправился на другой берег, к палатке соседа, на четверть мили южнее того места, где я оставил машину. Помнится, я доехал до Портленда и утром снял все деньги с нашего банковского счета — по совету Киттредж, словно нас еще связывала пуповина собственности, хотя брак уже распался. «Гарри, — сказала она мне в конце нашего разговора, — возьми деньги, которые лежат в Портленде. Там двадцать с чем-то тысяч. Они тебе понадобятся, а у меня есть другой счет». Так я и поступил: выбрал там все и улетел в Нью-Йорк, и теперь я не знаю, смогу ли работать дальше, хотя у меня уже столько написано, ибо через полтора дня (в полной неожиданности — так обычно воспринимаются личные и невыносимо тяжелые вести, когда они поступают по средствам массовой информации) я узнал, что на заре сгорела Крепость и на пепелище было найдено тело Рида Арнольда Розена. В сообщениях не было ни слова ни о Киттредж, ни о Диксе, ни о наружниках.
Та ночь провалилась для меня в темноте, какая наступает в кинотеатре, когда пленка попадает в грейфер и рвется и последний кадр со стоном исчезает вместе со звуком съехавшей звуковой дорожки. В моей памяти встает стена черного дыма — столь же непроницаемая, как наша неспособность постичь, что ждет нас после смерти. Я вижу Крепость в огне.