– Сам ты бродяга! – Сарториус побагровел и часто задышал. Эберхардус смотрел на него с тревогой, но пока что ничего не предпринимал.
Абелард приподнялся, глядя на Сарториуса пристально.
– Вы знаете этого человека?
– Он повстречался нам по дороге в Антверпен… а потом я ничего не могу вспомнить, поскольку возобновилась моя старая болезнь с лихорадкой.
– Стало быть, я существую! – с торжеством вставил писарь.
– Но он вел какие-то странные речи…
– Стало быть, я разумен! – завопил писарь. – А коли разумен, значит, и вести записи в состоянии.
– Это совершенно не обязательно, и… где настоящий писарь? – спохватился Абелард.
– Вы про Шеефера-то? – развязно произнес писарь (точнее, лже-писарь). – Я его съел.
– Ты умертвил человека? – переспросил Абелард.
– Я не сказал, что умертвил его. Я сказал, что я его съел. – С этими словами лже-писарь погладил себя по животу и, наклонив голову, проговорил: – Эй, Шеефер. Как тебе там?
И вдруг послышался утробный голос:
– Сыровато. Да и кишки у тебя слишком говорливы, спать не дают.
– Это потому, что в них мало пищи, – сказал лже-писарь и глянул на настоятеля собора. – Господина Абеларда в силу его святейшей святости кормили как свинью на убой, а ничтожным человечкам, вроде меня, только требуху бросали да очистки. Куда это годится? Вот мои кишки и протестуют.
Настоятель выглядел так, словно вот-вот лопнет. Абелард сказал, обращаясь к писарю:
– Раз другого писаря у меня нет, сойдешь и ты. Как тебя звать?
– Меня звать брат Уле, – охотно представился писарь и ухнул несколько раз как сова. – Это и имя мое, и прозвище, и природа, и призвание, и самая моя суть! Потому что я вижу то, что другие люди пытаются скрыть под покровом ночи.
– Хватит болтать, садись, бери перо и готовься писать, – приказал дознаватель. Ему казалось, что своим решительным приказом он ясно дал понять: любой человек может быть использован во благо и никакой человек не посмеет своими выходками помешать процессу.
Брат Уле (или же брат Ойле, как помнилось Сарториусу) с готовностью уселся и зажал в кулаке перо.
– Как мне сообщили, нам предстоит установить, является ли обвиняемая жертвой колдовства или же она сама колдунья, – заговорил Абелард негромким, отчетливым голосом, хорошо слышным даже в самом дальнем конце помещения.
Настоятель собора Богоматери вздохнул и отвел глаза. Ему бы очень хотелось, чтобы никто никому ничего не сообщал, но времена настали такие, что утаить что-либо от всевидящего ока инквизиции не удавалось. Кто-то из горожан, отправляясь в какую-нибудь деревню на ярмарку, непременно бы проболтался, и слухи разбежались бы быстрее кругов на воде. А уж тогда пришлось бы настоятелю отвечать перед Абелардом: почему, мол, не доложил? Так что настоятель опередил слухи и доложил обо всем первым. Ханс ван дер Лаан был этим недоволен, но в конце концов признал правоту начальства. Ему-то, ван дер Лаану, и так скоро в могилу, он прожил немало, а другим-то еще жить да жить на этой земле. А жить на земле приходится по земным правилам.
И вот началось разбирательство.
Для начала предоставили свидетельства того, что почившая дама была прекрасной женой, благочестивой и доброй, соблюдавшей все обряды. Характера у нее не было никакого, и она во всем слушалась своего мужа; единственное что – была чрезвычайно разборчива в пище. Могла хоть день, хоть два голодать, но к плохо приготовленному блюду не прикасалась. Впрочем, это, как ни крути, к делу относиться никак не могло.
Она была весьма стыдлива: даже муж видел ее только в ночной рубашке и только во мраке спальни, когда доходило дело до супружеского долга. Что касается ее взгляда на других мужчин, то она однажды сказала прилюдно (это подтвердило несколько свидетелей): «Для меня любой мужчина, кроме моего драгоценного супруга, – то же самое, что дурно сваренная каша, да к тому же остывшая». Это свидетельствовало о том, что покойная никоим образом не была похотлива.
Не видели ее ни на рынках, ни на улицах, ни праздношатающейся, ни пустословящей. Скромно вышивала платки, угождала супругу, чинила расправу над кухарками и готовилась стать матерью. Прожила она в браке два года, а всего – двадцать два и покинула этот мир, стараясь выполнить свой женский долг и произвести на свет наследника.
– Следовательно, в колдовстве эта дама никак не была замечена, – подытожил инквизитор и кивнул писарю.
Брат Уле (или же брат Ойле) тоже кивнул, высунул и прикусил кончик языка и быстро заводил пером, не забывая обмакивать его в чернила.
Все подтвердили, что дама не интересовалась колдовством. Собственно, она вообще ничем не интересовалась.
– В таком случае могла ли она стать жертвой колдовства? – произнес Абелард и вдруг обратился к самой женщине: – Ты должна что-либо рассказать о своем положении.
Женщина вежливо раскрыла рот, но не произнесла ни звука.
Рыба тоже раскрыла рот.
Абелард продолжил:
– Может быть, ты в состоянии показать жестами, что с тобой произошло?
Женщина задумалась, потом растянула губы в идиотской улыбке и закивала.
Все ждали, но она продолжала кивать.