– Знаешь, ты иди, а то и на вторую пару опоздаешь. А я прогуляюсь, подумаю, – не глядя на Маришку деланно равнодушно произношу я и от злости на себя яростно кусаю ноготь. Мне тошно от её доброжелательности, от готовности выслушать и помочь. Наверное, это потому, что сама я не способна вот так запросто, как само собой разумеющееся, отдавать кому-то своё тепло. Да и как можно отдать то, чего нет?
Маришка, видно почувствовав холодок в моём голосе, зябко поёживается, а потом кладёт мне руку на плечо, и тщетно пытаясь поймать мой ускользающий взгляд, говорит:
– Ты не расстраивайся. Если ты что-то для себя решила, то пусть так и будет. Но ведь передумать тоже никогда не поздно, и не нужно себя за это ругать… Если что, вместе пойдём к Калугиной. Ты же знаешь, она сама Курасова не выносит. Терпит его лишь потому, что он бывший гэбэшник. Ну да эти заслуги нынче, скорее минус, чем плюс. Если надумаешь, скажи. Рада буду помочь…
Тёплая Маришкина улыбка способна растопить любое сердце. И во мне тоже что-то оттаивает, но я пугаюсь этой внезапной оттепели. Невнятно пробормотав: «Спасибо, думаю, это ни к чему», – я бросаюсь вниз по лестнице, чувствуя, что Маришка провожает меня взглядом, словно, решая, догнать меня или не стоит. Я прибавляю шаг и слышу, как хлопает входная дверь. Значит, всё-таки ушла. Становиться пусто и холодно, словно где-то в моей душе, потянуло сырым сквознячком. В который раз в своей жизни из какого-то собственного внутреннего противоречия, я отталкиваю человека, предлагающего если не помощь, то хотя бы сочувствие. Вот и Маришке я больше не нужна.
«Шкряб-шкряб, шварк-шварк», совсем рядом монотонно и деловито скребёт подтаявший снег дворничиха в ветхой тёмной телогрейке, из многочисленных дыр которой вызывающе торчат клочья серой ваты. Коричневое морщинистое лицо старухи хранит спокойствие и ничем не нарушаемую безмятежность. Зачем-то я пытаюсь поймать её взгляд, но она упорно глядит куда-то внутрь себя. Что она знает такое, что заставляет её изо дня в день выполнять грязную и однообразную работу, и не умереть при этом или не забиться в истерике, упав лицом в кучу грязного, талого снега? А, может, старуха эта давно умерла, и душа её уже улетела далеко в глубокое, синее и радостное небо? Вот только тело пока ничего не знает о покинувшей его душе и продолжает, размеренно двигаясь по мёрзлой слякоти, издавать своё неумолкающее «шкряб-шкряб, шварк-шварк».
Я медленно топаю по расчищенной тропинке, стараясь не попасть разношенными кроссовками в талые сугробы на обочине. Промозглый холодок заползает под куртку, заставляя тело сжиматься, как от боли. Вернуться домой? Даже от одной мысли об этом становится тошно, – ведь там, в углах комнат прячется тоска. Она многообразна и многолика. Сначала она будет только осторожно шуршать старыми газетами на шкафу, потрескивать рассохшимися досками паркета, скрипеть форточкой. А к ночи заполнит комнату, и, окутав сердце холодом, медленно сожмёт горло ледяной петлей.
«Хруп-хруп» ломаются под ногами льдинки, и ноги сами несут меня прочь от дома в сырую хмарь большого города, в котором никому нет до меня дела.
Наверное, все мои неудачи начались со смерти бабушки, словно чья-то безжалостная рука внезапно провела черту, разделившую мою жизнь на «до» и «после». Позже я узнала, что бабушке стало плохо в тот момент, когда она мыла в подъезде лестницу. Мыла, чтобы заработать жалкие копейки, способные обеспечить нам обеим сносное существование.
Все последующие дни, раздираемая нестерпимой душевной болью, я видела с пугающей ясностью, как бабуля, маленькая, сухонькая, внезапно опускается прямо на сырую ступеньку, продолжая сжимать в руках только что отжатую тряпку. Стыдясь позвать на помощь, она прижимается к унылой зелёной стене, надеясь, что боль и слабость сейчас пройдут, и, силясь, но, так и не сумев глубоко вдохнуть.
– Наталья Павловна, что с Вами?! Вам плохо?! – кричит соседка, вышедшая на площадку с полным мусорным ведром.
– Витя, звони в скорую! – громко командует она мужу, – а, Ира, Ира дома? Зови её!!!
Иры, то есть меня, дома нет. В тот вечер я гуляла с Денисом по парку. В прохладном осеннем воздухе горько пахло прелью и дымом. Ещё днём дворники старательно сгребли с аллей яркие осенние листья, и теперь влажные ворохи медленно и уныло дымили. Закатные лучи, пронизывая дым, падали вниз огненными столбами, превращая парковую аллею в подобие космического пейзажа. Денис в своей серебристой куртке с капюшоном казался мне человеком с другом планеты, далёкой и чужой. Я страдала от непонятной холодности любимого, и не возникло у меня тогда ни малейшего предчувствия, что рядом притаилась, действительно большая беда.
Когда поздно вечером я вернулась домой, там уже толпились чужие люди. Чужой, больничный запах пропитывал нашу квартиру, навсегда став для меня непременным спутником смерти, одиночества, потери.