Илюшка хорошо помнил, как они ездили с отцом на мельницу. На реке Кураганке, притоке известной на Южном Урале Сакмары, были расположены неподалеку друг от друга три мельницы. Две из них принадлежали Илье Борисовичу Буянову. Владельцем третьей был Корней Косливцев. Отец, да и многие другие казаки станицы всегда делали помол у Ильи Борисовича. Однако на этот раз обе буяновские мельницы оказались сильно завозными и пришлось ехать к Косливцеву, которого отец терпеть не мог за то, что он гарнцевый сбор за помол брал большой и молол хуже.
Было это в конце августа. День выдался жаркий. Сняв фуражку, Илюшка караулил свой воз — сидел на закрытых пологом мешках и с изумлением глядел, как скрипит, ворочается в водяных брызгах большущее мельничное колесо, на которое с шумом лилась вода, бойко катившаяся по замшелому дощатому каузу.
У отца везде были дружки и знакомые — казаки соседних станиц, башкиры, татары и мужики с Сыртинских хуторов. Как только приехали, он распряг быков, привязал их к дышлу и ушел. Вернулся уже навеселе и на слова добрые не скупился. Когда он выпьет маленько, всегда так, а если чуток больше — начинается кураж…
— Поел бы ты, сынок, шанежек али возьми да яичко расколи.
— Не хочу, — отвечал Илюшка уныло. Ему уже тошно было смотреть на грохочущее колесо, на своих большерогих быков, которые, отгоняя слепней, беспрерывно махали загаженными хвостами; на серую, двухэтажную, густо запыленную мукой мельницу; на перепачканных в муке помольщиков, таскавших мешки на верхотуру, где зерно пускалось на обойку, очищалось от мусора, прежде чем попасть под жернова.
Рядом с их телегой стоял воз лохматого бородача — кержака. Он только что съел здоровый кусок сала, полковриги хлеба и выпил, наверное, полчиляка кислого молока. Все у него было громадное, неуклюжее — и его длинное рыжебородое лицо, и мосластые, заросшие шерстью руки, и черно-пестрые быки, и фургонище с толстенными ребрами на высоченных колесах. Мешки-капы из киргизского рядна тоже были самые большие.
С порожней в руках пудовкой бородач залез в фургон, поставил мешок на попа и начал развязывать.
Отец привел с водопоя быков, привязал их и стал дергать из-под полога сено. Поглядывая на кержака, спросил:
— Черед, что ли, подошел?
— Черед, пес ему в дышло. Погода стоит, а я тута три дня околачиваюсь…
— Мог бы сразу мешок затащить, чем рассыпать по пудовкам, — сказал отец.
— Как же ты его паташышь, коли в ём восемь мер?[1] — Кержак бросил развязывать неподдающийся узелок и задумчиво почесал за ухом.
— Ты сам-то откуда, сосед? — спросил вдруг отец.
— Саринские мы. С самой, значит, Сары.
— А-а-а! Великопостники. Староверы-малоеды…
— Как так, малоеды? Едим, как надобно…
Илья не знал, к чему отец клонит, но ему вдруг стало весело. Он-то видел, как уплетал калач и сало этот малоед…
— Поститесь шибко, вот и мало силенок. Куда там поднять мешок, вся сила в бороду пошла…
Отец никогда не оставлял бороды, а носил и холил густые темные усы.
— Ежели шибко сильный, бери и тащи! — рассердился сосед.
— И втащу! — крикнул отец и задорно поплевал на руки.
— Хвалилась курица, что петуха сомнет, — раздался с боку скрипучий голос. Илюшка повернул голову. К возам подходили сам хозяин мельницы Корней Косливцев и помольщики. Начали спорить.
— Не хвалюсь я, хозяин. Доказать могу. — Отец наступил сапогом на дымящийся окурок.
— Раз можешь, казачок, поднимай и тащи! — Востроносый, тщедушный Косливцев захватил реденькую свою бороденку в костлявый, сухонький кулачок и насмешливо поглядывал на отца снизу вверх. Помольщики тоже подзадоривали. Повернувшись к ним, отец круто и дерзко спросил:
— А с какой стати, любезные мои, я буду хребет гнуть? Ради красной бороды этого Саринского великопостника?
— Сам навялился! — крикнул кто-то из помольщиков.
— А спор?
— На спор? — переспросил отец. — Это еще куда ни шло…
— Ладно, православные! Бьем по рукам! Ежели втащит на верхотуру — мешок отдаю и черед свой уступаю, а ежели не осилит — с его воза в аккурат столько же отсыпем. Принимаешь, казак?
— Держи! — Отец протянул кержаку руку. Косливцев разнял их мосластые ладони и как ни в чем не бывало отошел в сторонку. Отец снял пиджак и кинул его Илюшке на воз. Засучив рукава синей рубахи, взял мешок за углы, покрякивая, взвалил на плечи, чуть пошатываясь, подошел к лестнице и стал подниматься по ступенькам.
Илья до боли впился ногтями в его пиджак, со страхом думал: «А вдруг придавит его этот желтый пузатый кап?» Вот он дошел до середины, остановился, зашатался вроде бы, постоял маленько и медленно пошел, переступая через бревнышки-ступеньки. Когда нога его очутилась на последней, кержак заорал истошно:
— Эй! Постой! Погоди, станишник!
Остановившись, отец с мешком грузно повернул голову. Илюшка только запомнил белки его глаз на темном лице. Не дыша, замер на своем возу. Вот так же, в праздники, он схватывался с кем-нибудь бороться. Тогда страшно было смотреть ему в лицо — глаза сверкали под спутанным чубом.
— Не ори, дурень! Уронит то и гляди! — зароптали на кержака помольщики.