Мухорка стоял у кормушки и жевал овес. Мальчик обнял его за худую шею, уткнулся лицом в жесткую, взъерошенную шерсть и заплакал. Мать велит чумбур отвязать, а у него руки дрожат, будто чужие, никак не слушаются…
Мать отвязала сама и вывела коня во двор.
— Уж не увести ли хочешь? — спросил Ерофей.
— А ты как думал?
— Не знаю, не знаю, — пробормотал Ерофей. — На нем сам есаул ездит, сотник.
— По мне хоть сам полковой.
— Ты, часом, погоди, Степановна. Я вестового вызову, а он тебя к есаулу проводит.
— Не нужен мне твой есаул, свое беру, — обходя сани с сенными объедками, проговорила мать.
Между двух телег с высоко поднятыми оглоблями ей перегородил дорогу чубатый казак в одной гимнастерке, без ремня, в резиновых, на босу ногу, калошах.
— Ты, тетка, чего тут распоряжаешься? — спросил он. От него разило луком и водкой.
— Коня своего увожу. Не видишь, что ли?
— Не вижу, с какого боку он твой…
— Ты казака Мишу Никифорова знал?
— Может, и знал… — Казак качнулся, сунул руки в карман.
— Так вот, для своего сына я этого коня с горсточки выкормила, и ты мне дорогу не загораживай. — Голос матери задрожал.
— Ты, тетка, не реви. Мы стоко навидались этих слезов… Вернется твой сын из лазарета, отдадим ему лошадь и седло отдадим без всякой анархии…
— Нет уж, не вернется…
— Тебе откудова известно?
— Матери, сынок, все известно…
— Ну что с тобой поделаешь, мамаша… — Почесав за ухом, казак качался с пятки на носок. — Турнул бы я тебя отсюда, да ладно уж…
— Попробуй… Видно, давно с бабами воюешь…
— Не задевай ты меня, слышь? Давай миром поставим лошадь назад в конюшню и вместе зайдем к есаулу.
— И к есаулу не пойду, и повода из рук не выпущу, хоть стреляй!
— По-хорошему, тетка, прошу, миром! — Казак перестал качаться и протянул руку к поводу.
— Не дам! Сказала, не дам! Можешь ружье брать! — громко выкрикивала мать.
На крыльцо вышли полубояровские снохи. За палисадом показались бабьи полушалки, ребячьи шапки. Ерофей начал уговаривать мать, чтобы она зашла к есаулу. Не слушая его, Анна Степановна вдруг оттолкнула казака и повела коня к распахнутым воротам. Казак рванулся было к ней, но в это время на крыльце появился офицер в очках, в накинутой на плечи шинели.
— Оставь ее, Катауров, — крикнул он казаку. — Пусть уводит. Он же хромает. На нем ездить все равно нельзя. — Дымя папиросой, офицер улыбнулся стоящим на крыльце женщинам и тут же скрылся в сенях.
— Твоя взяла, тетка, — сказал казак, уходя вслед за офицером.
На улице Илья заметил, как тощий, с заостренными маклаками Мухорка сильно припадал на левую заднюю ногу, и сказал об этом матери.
— Да что уж там. Потому и отдали, — махнула мать концом повода. — Жив — и ладно. Теперь дай бог, чтобы Минька…
Поставив лошадь в сарай, Илюшка принес ей навильник сена, выкинул назем, постелил соломы и, не находя себе места, слонялся по двору от плетня к плетню. Мать с Настей и сестренками ушли прощаться с покойником и заодно навестить захворавшую Прасковью — родительницу Аннушки. Илюшку тоже тянуло сходить и взглянуть на Мавлюма. Не верилось, что человек, который несколько часов тому назад разговаривал с ним, смеялся, ласкал коня, застрелен на девятой версте Кувандыкского ущелья.
Через два дня Илюшка пошел на похороны. Проводить земляка пришло много людей. Мавлюма похоронили на татарском кладбище и поставили угловатую плиту. Отец выбил на ней крючковатыми арабскими буквами надпись. Аннушка стояла перед свежей могилой на коленях, разминая в руке горстку холодной земли, усталым голосом негромко причитала:
— Ух, змеи ползучие! Палачи! Звери! Чтобы вот эта земля не приняла ваших проклятых костей…
Все ниже и ниже клонила она голову к рыжей суглинистой земле. Мартовский ветер не мог унять боль, лишь трепал выбившиеся из-под темного платка, освещенные солнцем волосы. Рядом с лопатой в руках, сгорбившись, стоял отец Мавлюма — Ахметша. Неподалеку валялся темным жалким комочком его полушубок с торчащими клочьями шерсти.
Прошло несколько дней. Дутовцы и колчаковцы оставили станицу и пошли к Оренбургу.
В течение трех месяцев защитники Оренбурга, окруженные превосходящими силами белых, вели неравную героическую борьбу.