— Шерсти не могу, не разводятся у меня овцы: которую волк утащит, которая зашелудивеет. А тут еще батрачка несколько фунтов выклянчила, батраку придется тройку из хорошего сукна сшить. Где же тут хватит? Давайте сладимся на овсе и поедем.
— Что мне делать с овсом? — спорил отец. — Отсыпали бы с гарнец[7] пшеницы иль ячменя… Другой бы разговор.
— Ячменя я не сею, земля у меня в низине, а пшеница — опора хозяйства. Ну, как?
— Какое стадо пасти мальчишке?
— Чего там стадо! Одним кнутом три раза обведешь, и еще конец с кисточкой останется.
— Однако ж?
— Есть там семь дойных коров, еще четыре годовалые телки, один-разъединый бык, да и троечка телят будет. Ну, это уж под осень. Вот, значит, и все богатство.
— Овец не помянули. Или нет овец?
— Почитай что и нет. Говорил же — не разводятся они у меня. Десятка три если наберется, и то слава богу.
В избе стало тихо. Отец шепотом подсчитывал, сколько будет голов в моем стаде. Приезжий стал искать глазами шапку. Отец тревожно повернулся к матери. В глазах ее блеснули слезы. Она кивнула, отвернулась.
— Будь по-вашему…
— Давно бы так! — оживился гость. — Будет хорош, еще пучок льна добавлю.
Натруженными руками мать надела на меня чистую холщовую рубаху, пришила к штанам оторвавшуюся пуговицу.
— Когда получишь хозяйскую одежу, эту сними, сверни, перевяжи веревочкой. Будет в чем вернуться осенью.
— Перевяжу, — ответил я ей, а сам все оглядывался на окна: много ли народу собралось меня провожать? Но во дворе было пусто. Видно, еще никто не знал.
Мать отыскала мягкие онучи из старого холста. Нагнулась, обмотала мне ноги.
— Смотри, сынок, всех там слушайся. Будь меньше макового зернышка, никому не перечь. Щей ли мало достанется или кто подзатыльник даст — ты помалкивай… Помалкивай перед всеми. Когда очень уж невесело станет, поплачь в одиночку где-нибудь в уголке хлева, и ладно. Только чтобы никто не видел — вконец засмеют. Поплачешь, и опять молчок, опять гляди, как бы кормильцу угодить, послушаться его…
— Кончите вы там? — крикнул отец, потеряв терпение. — Человек ведь ждет!
Крикнул он очень громко, но вовсе не так сердито, как, бывало, кричал на меня. Да и глядел не на меня, а куда-то мимо. Лявукас подобрался поближе, протянул свое стеклышко. Запыхавшись, прибежала из школы сестра… И теперь я почувствовал, что глаза у меня наливаются слезами, чего доброго, расплачусь, как баба. И щетки не положил на полку, ничего… Но тут откуда ни возьмись в избе появилась наша учительница. Вся занесенная снегом, в руках небольшой бумажный сверток.
— Это тебе, — сказала она, улыбаясь. — Два карандаша положила, очинишь сам. Еще маленький блокнотик. Не разучись писать, ведь осенью опять к нам придешь. Придешь ведь?
— Без надобности, — отозвался хозяин. — Посажу из обивок пакли пряди на веревки скручивать — все науки выветрятся!
— Наука не выветрится.
— А зачем батраку наука? Свиньям лекции читать? — расхохотался наниматель.
— Не весь же век он будет среди ваших свиней толкаться, — спокойно ответила учительница. — Придет время — и с людьми встретится. Тогда пригодится и моя наука. Для того и учу. Для людей. И дальше буду учить, — вдруг сказала она строго. — Буду учить, хотя кое-кому это и очень не по вкусу!
Хозяин долго смотрел на нее, чмокая трубкой. Потом махнул рукой и, так ничего не сказав, поднялся. Вышел во двор, подвел лошадь к дверям и, войдя снова, внес большой тулуп, полный холода.
— Закутайте парня. Не науки проходить, а в дорогу нам отправляться. Наш путь не ближний, немного подальше, чем до школы!
За дверь меня проводила вся семья. И вот я, после поцелуев матери и — удивительное дело! — отца, уже сижу в санях. Мать бредет сзади по снегу и, нагнувшись, укутывает мне ноги. Отец стоит без шапки, и я вижу, как мороз покрывает синевой его лицо.
— Прощевайте! — Хозяин стегнул кнутом.
— С богом, с господом богом, — отозвалась мать. — Счастливо доехать!
Сильная лошадь одним рывком выносит сани с нашего дворика. Я оглянулся. У обветшалой, занесенной снегом нашей избушки стоят они все: отец, мать, Маре, Лявукас, учительница. Стоят и молчат. Молчу и я в санях. И неизвестно, порыв ли ветра хлестнул меня по глазам или же в них соринка попала, но мне все хуже видно. Все будто тонут в светлом волнистом тумане, сливаются в одно прозрачное пятно, от которого рябит в глазах…
Как хорошо, как хорошо, однако, что никто из чужих не пришел меня проводить!
Куда уходят люди
И вот я пастушонок. Первая моя забота — пригнать на себя тулупчик и деревянные башмаки, которые хозяин принес с подволоки. Тулупчик был велик и широк, когда-то крыт серым домашним сукном, теперь уже поредевшим, как решето. С обшлагов, с оттоптанных пол свисала свалявшаяся, заскорузлая бахрома, а от самого тулупчика воняло, словно в кармане его лежала дохлая курица. Увидев, как я косорочусь, хозяйка добродушно сказала: