Ох и нехорошая улочка! Лучше через Рваный квартал идти, там хоть и руины, но нарваться на крупную неприятность шансов меньше. А здесь же двухэтажные бараки, оббитые плоским шифером, того и гляди завалятся, узкая улочка почти совсем заросла. Из вспученного корнями асфальта пробивались чахлые деревца и кустарники. Нехорошо здесь было не из-за живности. Не было тут живности. Даже воробьи на кустах не сидели. Именно отсутствие тварей и выдавало это место как гиблое, совершенно враждебное самой жизни.
Птицы, пролетая над определенным участком улицы, гибли, деревья сохли, не успев толком вырасти. Человек, пройдя вдоль по улице уж не знаю сколько метров, оставался там навсегда. Только кости белели. И ведь не нападал никто, не было ни плесени, ни лихоманки, ни торков, ни самоходок, ни стаи диких собак. Все живое сторонилось этого участка. Просто впадал там человек в оцепенение, словно статуя стоял. И стоял так, пока не умирал от голода. Лень было куда-то идти и невозможно оттуда выйти. Никто толком не знал, что там происходило.
Хаймович свою теорию выдвинул, когда я рассказал ему, как ворона, пролетая над улицей, вдруг сложила крылья и безвольным камнем упала вниз. Я смотрел на нее и видел по бусинкам глаз, что она еще жива. Она не разбилась. Крылья были неестественно раскинуты. Но она не сделала ни одной попытки трепыхнуться, двинуться с места. Лишь глаза не мигая смотрели на меня. А я стоял метрах в двух от границы проклятого места и смотрел на нее. Хаймович сказал тогда, что по каким-то причинам все живое, попавшее туда, утрачивает самый главный инстинкт – волю к жизни. Оно просто не хочет жить. Ему безразлично, жить или умереть. Вот уж засада, так засада. Иногда замечал кружащих над улочкой ворон. А потом видел, проходя мимо, тушки и перья этих ворон в траве.
Я внутренне напрягся и тормознул, собирая нашу растянувшуюся цепочкой группу. Расслабились все, потому как устали, но пересечь перекресток надо было как можно быстрей и всем вместе. Хорошо хоть идти по самой улочке не надо. Пойти туда меня не заставили бы и под дулом пистолета. Как говорил Косой: «Нема дураков». Душман, шныряющий под ногами, и тот не спешил. Сел на невидимой границе, обмотался хвостом и уставился в нечто невидимое.
Ничего. Как есть ничего и никого сколько-нибудь теплого и опасного я не видел, не чуял, ни обонял, ни осязал. Хаимович тоже наслышан был про сие место и повел носом. Он имел на этот счет свое мнение и любил пояснять другим, но в данный момент от комментариев воздержался. Все собрались, и я, по наитию подхватив кота на руки, вышел на перекресток. Быстро и широко шагая. Душман забеспокоился, вырвался из рук, скачками пересек перекресток наискось. Значит, и нам так, решил я и устремился за ним. Так и прошли. На той стороне стоял Душман, недовольно и обиженно подергивая хвостом. Я повеселел. Да плевать мне на твои обиды, дружище. Главное, с нами ничего не приключилось. А до заветного домика со шпилем осталось всего ничего. Два дня лесом, а там рукой подать.
Самым тяжелым оказалось не перетаскивать женщин в лифт, хотя попотеть пришлось, не ползти по лестнице с ребенком на руках, дрожа всем телом и боясь причинить ему боль. Не хлопотное и бестолковое обустройство подземелья под жилье, не редкие вылазки с еще более редкой добычей под непрекращающимся дождем. А несусветная скука и тяжесть подземелья. Казалось, вся толща земли невыносимым грузом легла на плечи. Воздух отдавал неистребимой сыростью, плесенью, тленом и еще чем-то неизведанным, но не менее тяжелым и угнетающим. Непрекращающийся шум лопастей незримого вентилятора раздражал до невозможности. Раздражала сырая, не высыхающая толком одежда. Бесконечные хлопоты женщин, мелочные и оттого бессмысленные. Казалось, они сами это понимали и постоянно ссорились по мелочам, вовлекая и нас в свои дрязги. Один Хаймович выпал из жизни. Он уселся в кабинете за изучением найденных документов, словно собирался продолжить свои исследования. И больше ничто его не трогало и не заботило. Одним словом, пустил корни, и выкорчевать его из кабинета можно было, пожалуй, лишь с помощью древней бомбы. Но они, увы, все перевелись, а новые никто не скидывал. Кот Душман, обычно молчаливый, обрел голос и часто жаловался на жизнь и отсутствие мышей, так что доводил нас до белого каления. Но Хаймович, несмотря на уговоры, отпустить его на поверхность не разрешил. В этом вопросе он был непоколебим. Впрочем, кота гладили все кому не лень, и он на время успокаивался и иногда даже мурлыкал, что было совсем в диковинку.
С женщинами Косого я не сошелся. Ни Марта, ни Лена не были в моем вкусе. Эти блеклые голубые глазенки, словно линялое белье на заборе, и бесстыжие зрачки, как пуговки на кальсонах (это я про Марту). Да и я им как-то сразу не приглянулся. Может, еще и поэтому мне было особенно тяжело. Мишка Ангел строил глазки обеим и был несказанно доволен.