Восхождение от прозаической обыденности к психологической остроте, драматической напряженности и расширению смысла заложено, собственно говоря, уже в самом тексте, избранном режиссером в качестве литературной основы спектакля. Перевод О. Сороки сочетает разговорную живость современной речи с мощной выразительной образностью шекспировского языка. "Мерзавец", "негодяй", "мразь" — и рядом архаичное: "стервятица"... Беззащитное "Сердце, тише — не прыгай комом к горлу" — и рядом вдруг: "Я сотворю такое, что дрогнет мир..." Текст объединяет ветхозаветное и жаргонное, не ласкает, но царапает слух, не столько вводит нас в мир шекспировского слова, сколько вводит это слово в наш сегодняшний мир, устанавливая странное согласие между ними. И отношение к нему актеров соответствующее. Они свободны в обращении со словом, глубоко лично его проживают, но вместе с тем словно бы "отчуждаются" от него, словно бы испытывают по отношению к нему чувство, родственное удивлению. Ритм и эмоциональная окраска речи, очевидно, определяются не только характерами или обстоятельствами, но и еще чем-то, до поры не ясным. Впрочем, точно так же, как и ритм действия, — собранный, резкий, когда эпизоды даются не встык, а внахлест, когда до времени скрытое целое постоянно ощущается как неизмеримо более важное, чем любая самая существенная (самая "знаменитая") частность.
Нет, разумеется, здесь бытом и не пахнет. Обыкновенное, привычное, общеупотребительное слово оборачивается жуткой напряженностью не теряющей обыденность речи. Вполне объяснимый и заурядный жест — Эдгар подложит какую-то подушечку под голову поверженного им и умирающего Эдмунда, Лир будет долго усаживать мертвую Корделию и безуспешно "прилаживать" голову покойницы так, чтобы она выглядела как живая, — теряет свой первый, узкий смысл, свою бытовую утилитарность.
Здесь все делается по возможности просто и — чем проще, тем страшнее. Это, как кажется, становится решающим моментом художественного замысла режиссера.
Лир... Расслабленная наружная благорасположенность и постоянная внутренняя готовность к скандалу, к брани, как ни странно звучат эти слова применительно к шекспировскому герою. Да, но ведь и бранится Лир С. Качанова как-то странно — коротко, сухо, привычно, деловито, будто приученный к подобному выяснению отношений несчетными и опостылевшими буднями коммунальной жизни, будто вышел этот Лир на сцену прямо из соседней перенаселенной квартиры, сверх терпения человеческого раздраженный неурядицами и вопиющими несообразностями общего, очень даже может быть, нашего с ним существования.
Это, конечно, наш Лир, живущий среди нас, сформированный нашим обществом и теми вполне понятными обстоятельствами, под гнетом которых находимся сегодня все мы, зрители и создатели спектаклей.
Чего же домогается этот, прямо скажем, не слишком симпатичный старый человек, обыкновенный и заурядный не более, чем, к слову сказать, уличные нищие и бомжи, ставшие повсеместной приметой нашего города?
Вот именно — старый человек. "Старик, ты что затеял?" — наперекор поэтическому трафарету, просто и даже с юмором вопрошает Кент Лира в начальном эпизоде спектакля — в сцене раздела королевства. "Старик, дурак", — будет клясть себя на чем свет стоит Лир, когда станет никем, лишится всего, когда, наконец, поймет "кто есть кто". "Я узнаю тебя, ты — Глостер", — тихо скажет несчастный безумец Лир, некогда могучий король, несчастному слепцу, некогда бывшему всесильным вельможей.
Два одряхлевших на наших глазах старика, выброшенные из того, что мы называем жизнью, израненные, избитые, измочаленные ею, изнемогшие всего в каком-нибудь шаге от могилы...
А ведь Лир всего-то и хотел "остаток лет проковылять без ноши". Это, конечно, не образ, не поэтическая фигура (вот он, "английский след", чуть заметный, но четкий...). Это буквальная установка героя С. Кача-нова, понятная и простая. Лир "с Малой Бронной" хотел найти "экологическую нишу" для своей старости, не более того.
Не получилось...
Но разве старость— не общий удел человеческий? Разве один только Лир, один только Глостер — эти обыкновенные, заурядные, нищие старики — испытали неблагодарность и жестокость детей своих? Чем ближе к нам, чем понятнее персонажи, чем обыденнее обстоятельства, непоправимо искалечившие их жизни, тем шире, убедительнее и резче обобщение, заключенное театром в их сцеплении.
Нет, в самом деле, в этом спектакле простота все очевиднее становится проводником отчаяния, все больше начинает пугать, бередит чувство и раздражает мысль...
Сергей Женовач прочитал шекспировскую трагедию как семейную драму. Никогда прежде, пожалуй, не приходилось слышать столь проникновенное: "Дочери мои...", столь горестное: "А я все вам отдал...".
Может показаться, что перед нами разыгрывается дошекспировская пьеса "Лир и его три дочери", простенькая семейная история с узким назидательным уроком, которой, тем не менее, отдавал предпочтение известный "ниспровергатель" Шекспира Лев Толстой. Это способно бросить густую тень на замысел спектакля.