Из тревожной догадки о существовании какого-то скрытого от человека смысла жизни и вместе с тем — из безрадостного сомнения в его наличии. Из ощущения, что так, как живут все эти люди, жить нельзя, недостойно, а как нужно жить и, главное, как можно будет жить в ближайшем будущем — неясно. ("Так безобразно все, темно, мертво", — скажет "под занавес" Кент— С. Баталов и тут же рухнет замертво...) Из осознания отвратительности не только животного, эгоистического начала, бьющего через край в этом нетерпеливом Эдмунде (С. Тарамаев), развившем в спектакле поистине бешеную энергию и проявившем чудеса предприимчивости, но и неуемного прекраснодушия и неуместного оптимизма недалекого приверженца "традиционных ценностей" герцога Олбанского (В. Яворский). В конце концов — из старой, как мир, мысли о "колесе судьбы", которое сегодня уже "свершило полный круг" и в большом, и в малом.
Не к его ли тихому скрипу прислушиваются персонажи и участники спектакля?
В контексте постановки С. Женовача знаменитая шекспировская "дыба жизни", похоже, водружена повсюду — ив "высоком" публичном собрании, и в каменном склепе отдельно взятого жилища. И действует она на редкость споро и исправно. И "загон", сочиненный художником Юрием Гальпериным, и им же в содружестве с режиссером придуманные шубы, в которых поначалу щеголяют действующие лица, по последней сути своей, — антураж неминуемой здесь для всех казни.
Сорвут не только дорогую шубу, но и последнюю рубаху— и начнут свиваться в последнем объятии нагие тела приговоренных к смерти. Заведут вовнутрь загона — и начнут оскорблять, мутузить или подступать с обнаженным мечом. И с самого дна человеческой натуры, из самого, пожалуй, ее нутра поднимается тогда не вопль, не крик даже, а едва слышный стон отчаяния.
И Лир — наивный старик! — захочет избежать общей участи, сверх той, конечно, что ему уже была отпущена. Он попытается укрыться сначала в безумии — будет бегать по сцене, лихорадочно поблескивая глазками, защитившись от жизни ивовыми плетеными доспехами и даже успевая рассылать своим обидчикам ивовые же стрелы. Он пойдет затем, умиротворенный, почти ликующий, взяв свою Корделию за руку, в тюрьму, где надеется, словно в келье отшельника, при-даться невинным, тихим радостям, оборониться от жизни "молитвой, песней, старой сказкой".
Бедный, бедный Лир! Ему не пошел впрок прошлый опыт, под которым он мог бы попытаться "подвести черту" словами Глостера: "Мы для богов, что мухи для мальчишек". Вот и на этот раз старик, что называется, попал впросак...
Слов нет, досадно. Нет, не то выражение. Страшно. Тоже вроде бы не совсем подходит. Досадно и страшно одновременно. Странное словосочетание. Но таков уж этот персонаж, соединивший в себе черты шекспировского Лира и, положим, какого-нибудь героя давнего и очень "советского" фильма Ю. Райзмана— А. Гребнева "Частная жизнь". Таков уж мир этого спектакля, странным образом заставляющий вспомнить "городские" романы Юрия Трифонова и вместе с тем античного "Царя Эдипа" с его горестным признанием бессилия человека перед судьбой, перед наглухо закрытым для него будущим.
Нет, положительно на этом спектакле мы оказываемся вовлечены в какую-то странную игру. Ни на минуту не теряя ощущения нашей зрительской реальности, сохраняя позицию сторонних наблюдателей, мы мало-помалу и как бы даже против своей воли втягиваемся в некое общее для нас, зрителей, для участников спектакля, для его героев пространство, в котором начинаем существовать наравне и в унисон с ними. Это не формально, не внешне (мы, как и они, находимся на той же сцене, действие предельно приближено к нам, и так далее), но внутренне единое для всех пространство, в котором действуют одни и те же законы, возникает одна и та же неразрывная "материя" жизни.
И потом — этот Шут Е. Дворжецкого, грустный весельчак, что пытается развеять, разбалагурить Лира и радеет о его заблудшей душе. Что ж он так часто всматривается в зал, так сочувственно-иронически к нам, зрителям, относится, словно не видит особой разницы между Лиром и нами?
Прозревает ли он за нами общий с несчастным Лиром опыт? Сулит ли нам сходное с его горестной судьбой будущее? Как знать, как знать...
Критика успела определить спектакль С. Женовача категорически — "русский Шекспир". Да нет, какой же "русский" с таким-то "генетическим кодом" и "букетом" ассоциаций, с такой совершенно непривычной для традиций русской сцены эмоциональной сниженностью интонаций и отсутствием претензий на некое "духовное учительство". Это "Лир" — постсоциалистический и даже постперестроечный, возможный только во взбаламученном, неустроенном, теряющем склонность к сочувствию и способность к состраданию мире, в котором, к сожалению, все мы нынче живем...