— Нет, не ради этого. Разумеется, не ради этого. Ровным счетом ничего из этого мне говорить и не требовалось. Ты парень смышленый, и тебе понятно, ради чего я приехала. Показать тебе своего мужа. Показать, как я сама переменилась — и, разумеется, в лучшую сторону. И… и ради остального вранья. Мне ведь казалось, Дэвид, что я могу одурачить даже саму себя; казалось, что я приехала поговорить с другом, как ни странно это звучит в данную минуту. Порой я думаю о тебе как о единственном друге, который у меня остался. По крайней мере, думала так, пока болела. И что же, скажи мне, в этом такого уж странного? Однажды вечером я чуть было не позвонила тебе, но я ведь помнила, что тебя это не касается! А сейчас я, знаешь ли, жду ребенка. И мне хочется, чтобы ты сказал мне кое-что. Скажи, как мне теперь быть? Кто-то же должен подсказать мне это. Срок уже два месяца, и если я еще немного замешкаюсь с решением, что ж, тогда мне придется рожать. А я этого человека уже терпеть не могу. Да и никого другого не могу терпеть. Все, что мне говорят, буквально каждое слово, звучит на мой слух фальшиво и приводит меня в бешенство. Не подумай только, что я с кем-нибудь скандалю. Что ты, мне не осмелиться! Я слушаю, улыбаюсь, киваю. Видел бы ты, какой приветливой дамочкой я нынче стала! Слушаю Леса, улыбаюсь, киваю, и мне кажется, будто я вот-вот подохну со скуки. Едва ли не все, что он делает, нагоняет на меня прямо-таки смертную тоску. Но мне страшно остаться одной и опять заболеть — я такого еще раз просто не вынесу. Одиночество я вынесу и физические недуги тоже, но только не все сразу, как тогда! Слишком это было страшно и безысходно, а ведь смелости у меня считай что уже не осталось. Должно быть, израсходовала весь отпущенный мне запас, заглядываю в себя и ни грана смелости там не вижу. Придется оставить этого ребеночка. Придется сказать ему, что я беременна, а потом родить. Потому что, если я поступлю по-другому, то сама не знаю, что еще сотворю. Я не могу расстаться с ним. Слишком я боюсь снова заболеть: опять тот же зуд, те же хрипы; и когда тебе говорят, что на самом деле ты больна на всю голову, это не помогает, потому что боль-то все равно никуда не девается. От боли мне помогает лишь он. Помогает — и один раз уже помог! Ах, все это самое настоящее безумие. Всего этого не должно быть, потому что этого не должно быть никогда. Потому что именно так все и сложилось бы после того, как я разрешила бы Джимми убить жену и он ее убил бы. И я получила бы все, чего мне по-настоящему хотелось. А ее я бы отправила на смерть и бровью не поведя, это уж точно. Нравится тебе это или нет, но это правда, это вся правда обо мне. И никакими угрызениями совести я бы не терзалась. И мгновения не мучилась бы! Я была бы счастлива. А она — что ж, она получила бы по заслугам. Но вместо этого мне захотелось быть хорошей, а она погубила и себя, и его. Я отказалась от того, чтобы превратиться в чудовище, и обрекла себя на чудовищные мучения. Каждую ночь я ворочаюсь в постели и думаю о том, как же я на самом деле всех ненавижу.
Наконец — как я ждал этого! — из чащи леса выходит Лауэри и, спускаясь по склону холма, приближается к домику. Рубашку он снял и держит в руке. Он сильный красивый мужчина, он воплощение жизненного успеха, его вторжение в мир Элен каким-то странным и чудесным образом принесло ей исцеление… Элен не повезло только в том, что она его терпеть не может. Джимми — вот кем она бредит по-прежнему, Джимми — и тем праздником, в который превратилась бы ее жизнь с ним (и превратилась по праву), если бы сама Элен не показала себя (ни с того ни с сего) высоконравственным, не способным на убийство, человеком.
— А может, я полюблю этого ребеночка, — неуверенно говорит она.
— Может, и полюбишь. Такое порой бывает.
— А с другой стороны, я вполне могу его и возненавидеть. — Она со строгим видом поднимается с места, приветствуя супруга. — Иногда я воображаю, будто именно так и выйдет.
После их отъезда — а простились они и впрямь, как новые соседи, заехавшие только познакомиться, с улыбочками и пожеланиями доброго здравия и многих лет — я надеваю плавки и направляюсь пешком к пруду, это где-то полтора километра. Я ни о чем не думаю и ничего не чувствую; я окаменел, как человек, попавший в периметр страшной автомобильной катастрофы или взрыва: он мельком взглянул на лужи крови и сразу же, целый и невредимый, как ни в чем не бывало удалился по своим делам.
На краю пруда копаются в песке малыши под надзором лабрадора Солнце и няньки, которая поднимает глаза от книги и говорит мне: «Привет!» Читает она, кстати, «Джейн Эйр». Купальный халат Клэр разложен на камне, на котором мы всегда оставляем наши вещи, а сама она нежится на солнышке, забравшись на плот.
Подплыв к ней, я обнаруживаю, что она недавно плакала.
— Извини, что я так себя вела, — говорит она.
— Извиняться тут не за что. Мы оба были несколько на взводе. Такие встречи, знаешь ли, никогда не бывают слишком простыми.