В основе некоего французского фильма следующая ситуация: в оккупированном немцами Париже на частной квартире собирается компания из нескольких человек. Среди них мужчины и женщины, старики и юноши. Внезапно входит немецкий офицер и объявляет (мотив — что, почему — это все неважно): компания должна выдать ему одного человека, который будет расстрелян. Кого именно — офицеру все равно. Он дает компании на размышление час, по истечении которого ему должны назвать человека, которого он уведет с собой. Смертник должен быть выбран именно самими собравшимися, из своей же среды.
Если заложник назван не будет, расстрел грозит всем присутствующим без исключения.
Причем сопротивляться или устроить побег совершенно невозможно. Приходится разыгрывать ситуацию на условиях гестаповского офицера. Но обнаруживается парадоксальная вещь: как бы ни поступили собравшиеся, выиграть они не могут. Если (неважно, исходя из каких аргументов и соображений) они выберут и назовут через час имя заложника — значат, офицер выиграл. Потому что он именно и хотел добиться, чтобы они сами, именно сами обрекли одного из своих на гибель. Хотел показать им, что все их гуманистические идеалы, высшие ценности и т. п. — болтовня, не более. И поэтому он, открыто презирающий такую болтовню, открыто ставящий на грубую силу, выше их всех, жалких трусов и лицемеров. Короче говоря, кулак выиграет еще один раунд у духовности, еще раз продемонстрирует ее внутреннюю шаткость и обреченность.
Если же отказаться самим выбрать заложника — погибнут все. Тут вступает в действие простая арифметика: зачем же гибнуть десяти жизням, если можно «отделаться» гибелью одной? Очевидно, что десять минус один равно девяти, ну так зачем же погибать еще и этим девяти?
Вот такую оригинальную историйку подкинул мне Комолов, когда я рассказал ему о шантаже Телешова. Подкинул он ее, чтобы проиллюстрировать, что сие есть такое, «безвыигрышная ситуация», в еще раз напомнить мне, что я именно в безвыигрышной ситуации и нахожусь. Заберу заявление об уходе обратно — Телешов выиграл, а я проиграл. Уступил грубой угрозе.
Не заберу заявление — рискую не собой. Словом… словом, сказал Коля все то, что я уже и без него знал. Отделался байкой. В очередной раз. Очередным «парадоксом заключенного». Да и чего еще, кроме байки можно было от него ожидать… от байкового мальчика?
Я позвонил Лаврентьеву. «Смеясь», рассказал ему ситуацию с офицером и компанией, которой предстоит избрать делегата-смертника. Лаврентьев, ни на минуту не задумываясь, ответил: «Им нужно бросить игральную кость. Древние греки даже царя выбирали по жребию. Мне Комолов рассказывал».
Я не стал продолжать разговор. Я сказал Вите, что позвоню ему позже. Если бы я продолжал разговор, пришлось бы говорить по существу. А я еще не был готов к этому. И вообще, почему-то стало стыдно, что я звоню и рассказываю эту комоловскую байку. Объяснить я этого сразу себе не смог, но чувство стыда было явное, резкое, ни с чем не спутаешь.
Я уже прощался с Колей в дверях, когда Лаврентьев позвонил сам. Он, видно, догадался (по предательской беззаботности моего голоса или по чему-нибудь еще в том же роде), что замысловатый рассказ мой являет собой жалкий и отчаянный эзоповский прием. Что мне надо кое-что решить, а решение непросто. Он, боясь (и не желая) влезть туда, куда его не просят, ни о чем расспрашивать не стал и говорил обрывистей и суше, чем выходило по логике разговора. Да и все, что он сказал, свелось к двум моментам: сначала буркнул, что рад, что я еще не ушел от Коли, что он, стало быть, застал меня (как будто он не мог — в обычной ситуации — позвонить мне попозже домой), а затем, без особых подходов, добавил (и это оказалось концом разговора): «Я думаю так, Гена, что на условия гниды клевать нельзя ни при каких обстоятельствах. Это я к тому, что я тебе про жребий говорил. Так это все — ни черта здесь не жребий. И никакие отговорки не помогут. Надо выигрывать, понял? И точка. Ты помнишь, когда мы в караулке за жратвой ходили, помнишь, о чем мы с тобой спорили?»
Я помнил. Я повесил трубку, попрощался с Комоловым и вышел на улицу.
Если идешь в караул, значит, исчезаешь для всего внешнего мира. Почти для всего. Исключение составляют два маленьких островка — твой пост и караулка, помещение, где часовой после двух часов на посту проводит два часа так называемой бодрствующей смены и два часа сна. Ходить в караул — это тяжелая, да, надо так прямо и сказать, просто тяжелая работа. И обычное солдатское трехразовое питание никак не может быть лишним в этих условиях.
Но своим ходом это самое трехразовое питание никогда к тебе не придет: ни на пост, ни в караулку. И не принесет его никто, потому как некому. Официантов в армии не держат. Все обслуживание в карауле, впрочем, как и в любом другом наряде, осуществляется силами самого наряда.