Венечка вышел из кабинета в сопровождении вполне прилично одетого гражданина, который пальцами правой руки поигрывал двумя замысловатыми шариками, а левой держал под локоть Венечку. Пиджачные полоски гражданина переливались радужной оболочкой, а гладко-серые брюки слегка переламливали наглаженные стрелки в местах сочленения коленных суставов, выдавая артритную хромоту и возраст их несущего. Перламутрово-черные легкокожаные ботинки простучали по мраморным ступеням и вывели стоптанные Венечкины каблуки за угол обшарпанного коридора. Массивные дубовые двери гулко грохнули друг об друга, а бесцветный взор санитарки Бабы Любы остановился на внушительных дверных ручках, медные шишечки которых она тут же принялась натирать суконной тряпкой.
Многие мысли застучали своими клювиками по дереву жизни Венилинового существования, и он, превозмогая эту боль, заткнул всех птичек в одну клетку, закрыл защелку и тихо прислушался к многоголосию пойманных напевов, среди которых преобладало нечто очень знакомое, необъяснимо понятное, нежное и родное. Это стучал дятел его сердца. Тук-тук, тук, тук. Он стучал мощно, и с каждым его ударом весь оркестр песнопения, подчиняясь ритму, становился все более прекрасным, обособленным в пространстве черепной коробки, которая удерживала в себе силу непредсказуемости Хиросимы и ясность бреда Леонардо, предсказавшем в своей улыбке конец света.
– Не может быть конца, – разъяснял Дятел, тупо и равномерно отстукивая свое, – запевай с нами, входи в ритм. Давай начнем: "ведь чей-то конец, он еще не конец, а только лишь чье-то начало".
Надрывались вески синими струнами жил, по которым текло невозможное. Превращалось в старье, то, что было молодым и красивым. Паганини мог творить чудеса на одной струне, только два поколения моих отцов и дедов не могли понять, зачем семиструнку заменили шестиструнной гитарой, а барабан так и остался барабаном, но гитара превратилась в ударный инструмент.
Никто из моих отцов и дедов не предполагал, что изначально гитара была пятиструнной, но в восемнадцатом веке не прижилась среди других инструментов. В девятнадцатом столетии публика познакомилась с шестиструнной испанской гитарой, только большому пальцу громадной русской лапище не хватало еще чего-то. Натянули седьмую струну. Оказалось – достаточно. Немного подправили гриф, кобылку, и неистовая романтическая жизнь потекла своими песнями среди русского дворянства. А когда Андрей Осипович Сихра, своеобразный вильнюсский музыкант-учитель, взялся обучать искусству игры на семиструнке некоторых особ, приближенных к императору Российскому, инструмент приобрел необычайную популярность и стал просто модным. Михаил Тимофеевич Высоцкий, в пику всем чухонцам и бомонду северной столицы, развернулся в Москве со своей школой извлечения семиструнных звуков. Не будем спорить, кто более преуспел, только к началу наполеоновского похода на Русь, каждый уважающий себя русский офицер имел возможность воспроизвести своей прекрасной даме стихотворные рифмы под аккомпанемент удивительного по своему звучанию инструмента, который был как популярным, так и эксклюзивным, поскольку являлся штучным товаром, в отличии от фортепьяно, которое с собой в поход не попрешь. В исторических закоулках затерялись имена первичных русских гитарных мастеров, но остались песни героев войн начала девятнадцатого столетия.
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
(Константин Батюшков)
– Тем не менее, мы еще с Мюратом не закончили, – возмутился Венилин, – а ну-ка грянем, что они там еще пели в восемьсот двенадцатом:
В ужасах войны кровавой
Я опасности искал,
Я горел бессмертной славой,
Разрушением дышал;
И, в безумстве упоенный
Чадом славы бранных дел,
Посреди грозы военной
Счастие найти хотел!..
(Денис Давыдов)
– А вот еще, – вскричал Венечка, – того же Давыдова мы пели на Таганке:
Я люблю кровавый бой,
Я рождён для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарской,
С вами век мне золотой!
Я люблю кровавый бой,
Я рождён для службы царской!
В декабре 14-го числа 1825 года, когда по настоятельной просьбе раненного Милорадовича врачи извлекли смертоносную пулю, пробившую его орденоносную грудь под правым сосцом, генерал поднес двумя пальцами к ослабевающим глазам сплющенный кусок свинца и, свистя пробитыми легкими, произнес: "Слава Богу, пуля не ружейная, а офицерская". Он умер с твердой уверенностью в солдатскую преданность и верой в незыблемость самодержавного Управления Государства Российского. В то время как опьяненная брызгами шампанского офицерская прослойка мечтала о конституционном правлении и ограничении власти императора за счет приобретения власти собственной, но коллегиальной, чтобы не кто-то Один хозяйничал, а мы все в равных возможностях продумывали новые пути российского бездорожья, крепко и росло на фоне бездарнейших словообразований творили нечто могучее и формирующее эту необъятную страну.