Признание Гольдони у одних вызвало испуг, у других – отвращение, но у всех появилось к нему одинаковое чувство – презрение. Гольдони сразу упал в глазах населения здорового двора. Духи, костюмы, манеры – все это казалось теперь чем-то нелепым и фальшивым. Один только доктор Туркеев оставался сдержанным и спокойным.
В тот день, когда окончательно выяснилась болезнь Гольдони, к Туркееву пришел Пыхачев и, неловко роняя слова, спросил – чем может кончиться все это для обитателей здорового двора? Ведь он почти изо дня в день завтракал вместе с ними, пил чай, обедал…
Туркеев вскинул на него очки и раздраженно проговорил:
– Не знаю, батенька, чем все это может кончиться… Я – не бог и не пророк. Но страшного тут, батенька, я ничего не вижу. Не надо забывать того, что живем мы не в раю, а в лепрозории, где каждый из нас каждую минуту может стать прокаженным… Да, может стать! На то мы и шли… Что в том, если Гольдони жил среди здоровых четыре месяца или десять лет, как он говорит, а мы о том не знали? Велика важность! Откуда я, например, знаю: больной вы или здоровый? Тут нечего возмущаться итальянцем. Он – ни при чем. Представьте себе случай: кто-нибудь из нас, не зная того, заразился, предположим, уже год назад. Он прокаженный? – Прокаженный. Опасен он для здорового общества? – Опасен. Но ведь мы с ним живем? – Живем. За что же вы тогда итальянца ругаете? Каждый из нас может быть таким. Да-с. На то шли.
Пыхачев ушел, подавленный жестокой правдой туркеевских доводов. В первый раз за все время пребывания в лепрозории он почувствовал себя… прокаженным. «На то и шли… Да, тут ко всякой чертовщине надо быть готовым. Нечего сказать, жизнь…» – думал Пыхачев, придя к себе и тяжело расхаживая по комнате. Потом он остановился перед зеркалом и всмотрелся в него – нет ли чего-нибудь такого на этом румяном лице? Но никаких тревожных признаков заметно не было. На следующее утро Пыхачев окончательно успокоился и почти забыл о своей тревоге. Он вообще скоро забыл о «подлости» Гольдони, и в конце концов этот случай стал казаться ему скорее комическим, чем трагическим.
Для Туркеева происшествие с Гольдони рисовалось совсем в ином свете.
Лепрозорий лишился хорошего врача, он, Туркеев, – дельного помощника, во-первых, а во-вторых, случай мог привести к паническому бегству работников… И потом: что прикажете делать с итальянцем? Где поместить его?
И вообще, какова дальнейшая его судьба?
Он вызвал к себе Гольдони, запер на ключ дверь и усадил его в кресло.
Затем, сняв очки, долго протирал их, и, щурясь, смотрел в окно с таким видом, будто его интересовало что-то происходившее на дворе.
– Видите ли, батенька, – сказал он тихо, обращаясь не к Гольдони, а к окну, – я, признаться, не ожидал от вас всего этого… Ну, да это не мое дело, вы извините меня, я не желаю докапываться до ваших соображений на сей счет… Я, видите ли, не возражаю против того, если вы будете жить на здоровом дворе по-прежнему и, разумеется, если вы пожелаете, работать в амбулатории, я буду вам только благодарен. Но видите ли…
Гольдони его прервал:
– Сергей Павлович, я угадываю ваше желание: вы хотите, чтобы я переселился туда? Сделайте одолжение! Я сегодня же исполню ваше желание… Я понимаю вас…
– Ну вот, видите… Я не сомневался в ваших добрых чувствах ни на одну минуту… Насчет удобства я постараюсь… Вас устроят хорошо.
Доктор Туркеев хотел сказать еще что-то, но вместо того приподнялся и взглянул на Гольдони усталыми глазами, в которых Гольдони прочел сочувствие и жалость. Он тоже встал.
– Сергей Павлович, я только одно могу выразить вам – мою почтительную благодарность за все ваши чувства ко мне и за отношение по службе…
– Но постойте, батенька, за что это вы меня благодарите? И совсем не за что, право… Вы говорите так, будто мы совсем расстаемся, – ведь мы не расстаемся? Ведь вы будете исполнять обязанности?
– Нет, с этого момента я уже не заместитель, я – ваш больной.
– Ну, полно, полно…
– Я еще не знаю, – продолжал Гольдони, – что придется мне предпринимать… Может быть, я уеду… Во всяком случае, я еще не думал об этом.
В тот же день Гольдони перебрался на больной двор, и Туркеев собственноручно помогал ему переносить вещи и устраиваться. Лидия Петровна лежала в горячке. Гольдони хотел повидаться с нею, но, узнав о ее болезни, раздумал и ушел на новую квартиру. Население здорового двора стало меньше на одного обитателя. Еще через три недели поселок покинула Лидия Петровна с твердым намерением никогда не возвращаться сюда.
Перекочевав на больной двор, Гольдони заперся в своей комнате и никого не пускал к себе: ни Туркеева, ни Протасова, жаждавшего «поговорить» с ним, и вообще никого, кто бы ни стучался к нему, будь то здоровый или прокаженный. Изредка его видели в степи, бродящим по бурьяну и разговаривающим с самим собой. В конце концов о нем перестали говорить и почти забыли.