Александр Милюков говорил об отсутствии заблуждений и иллюзий у Достоевского: "Он читал социальных писателей, но относился к ним критически. Соглашаясь, что в основе их учений была цель благородная, он, однако ж, считал их только фантазерами. Настаивал он на том, что все эти теории для нас не имеют значения, что мы должны искать источников для развития русского общества не в учениях западных социалистов, а в жизни и вековом историческом строе нашего народа, где в общине, артели и круговой поруке давно уже существуют основы более прочные и нормальные, чем все мечтания Сен-Симона и его школы. Говорил, что жизнь в икарийской коммуне или фаланстере представляется ему ужаснее и противнее всякой каторги..." Суворин вторит Милюкову: "В революционные пути он не верил, как не верил и в пути канцелярские; у него был свой путь, спокойный, быть может, медленный, но зато в прочность его он глубоко верил, как глубоко верил в бессмертную душу, как глубоко был проникнут учением Христа в его настоящей, первобытной чистоте. Во время политических преступлений наших он ужасно боялся резни, резни образованных людей народом, который явится мстителем. "Вы не видели того, что я видел, говорил он, вы не знаете, на что способен народ, когда он в ярости. Я видел страшные, страшные случаи".
Варвара Тимофеева пишет о его взглядах, актуальных и поныне: "Достоевский возмущался: "Они там пишут о нашем народе: "дик и невежествен... не чета европейскому..." Да наш народ - святой в сравнении с тамошним! Наш народ ещё никогда не доходил до такого цинизма, как в Италии, например. В Риме, в Неаполе, мне самому на улицах делали гнуснейшие предложения - юноши, почти дети. Отвратительные, противоестественные пороки - и открыто для всех, и это никого не возмущает. А попробовали бы сделать то же у нас! Весь народ осудил бы, потому что для нашего народа тут смертный грех, а там это - в нравах, простая привычка, - и больше ничего. И эту-то "цивилизацию" хотят теперь прививать народу! Да никогда я с этим не соглашусь! До конца моих дней воевать буду с ними, - не уступлю.
- Но ведь не эту именно цивилизацию хотят перенести к нам, Федор Михайлович! - не вытерпев, помню, вставила я.
- Да непременно всё ту же самую! - с ожесточением подхватил он. - Потому что другой никакой и нет. Так было всегда и везде. И так будет и у нас, если начнут искусственно пересаживать к нам Европу. И Рим погиб оттого, что начал пересаживать к себе Грецию...
-Когда это написано? - резко осведомился Голембиовский.
-В конце 70-годов, когда Достоевский был редактором "Гражданина".
Голембиовский вздохнул, но не прокомментировал классика, лишь обратился к Верейскому с вопросом, что он добавит к сказанному?
- Что ещё добавить? - Верейский перелистал блокнот, - он был одинок, что, конечно, неудивительно - с такими-то мозгами! Всеволод Соловьев цитирует Достоевского. "Вы думаете, у меня есть друзья? Когда-нибудь были? Да, в юности, до Сибири, пожалуй, были друзья настоящие, а потом, кроме самого малого числа людей, которые, может быть, несколько и расположены ко мне, никогда друзей у меня не было. Мне это доказано, слишком доказано! Слушайте, когда я вернулся в Петербург, после стольких-то лет, меня многие из прежних приятелей и узнать не захотели, и потом всегда, всю жизнь друзья появлялись вместе с успехом. Уходил успех - и тотчас же и друзья уходили. Смешно это, конечно, старо, известно всем и каждому, а между тем всякий раз больно, мучительно... Я узнавал о степени успеха новой моей работы по количеству навещавших меня друзей, по степени их внимания, по числу их визитов. Расчет никогда не обманывал. О, у людей чутье, тонкое чутье! Помню я, как все кинулись ко мне после успеха "Преступления и наказания"! Кто годами не бывал, вдруг явились, такие ласковые... а потом и опять все схлынули, два-три человека осталось. Да, два-три человека!..
Верейский торопливо перелистал еще пару листов блокнота.
-Плещеев на первом же литературном собрании в память Достоевского сказал: "Я не знал несчастнее этого человека... Больной, слабый и оттого во сто раз тяжелее всех переносивший каторгу, вечно нуждавшийся в деньгах и как-то особенно остро воспринимавший нужду, а главное - вечно страдавший от критики... Вы и представить себе не можете, как он болезненно переживал каждую недружелюбную строку... И как он страдал! Как он страдал от этого не год, не два, а десятилетия... И до последнего дня..." Ну, я в общем-то закончил.
Голембиовский улыбнулся.