В середине семидесятых его приятель под страшным секретом дал на одну ночь не виданный в стране «Архипелаг». Всю ночь Перелыгин фотографировал книгу, потом печатал каждую страницу, он не мог отдать снимки в переплет, потому сам освоил это ремесло, раздобыл самодельный станок. В результате у него получился аккуратный зеленый четырехтомник.
Прочитав «попытку литературного исследования», Перелыгин был раздавлен сведениями, почерпнутыми из писем бывших зэков. Но потом сам оказался в бывшем лагерном краю, познакомился с людьми, с тех самых пор добывающими золото. Кое-кто даже помнил героев, описанных Солженицыным, только говорили о них иначе, дотошно рассказывали о порядках и нравах «Дальстроя».
Несколько лет он копался в местных архивах, убеждаясь, что не все написанное писателем о Колыме – правда: не было здесь ни миллионов заключенных, ни беспрерывной череды массовых и бессмысленных убийств, поскольку требовались работники и золото, а не трупы.
Но был и страшный тридцать восьмой год, когда до Колымы докатилась волна безумных репрессий – среди зэков (подумать только!) искали заговорщиков, разумеется, нашли и несколько тысяч расстреляли. Впрочем, за это заплатил жизнью сам начальник «Дальстроя».
Были тяжелейшие годы войны, когда работа, унесшая многие жизни, превосходила человеческие силы.
Зачем понадобилось Солженицыну шокировать мир невиданным числом жертв? Тут и без всяких преувеличений множество людей сгинули в неволе, а кому посчастливилось выжить, остались больными, с корявыми, как северная лиственница, судьбами. Но смысл того двадцатилетия, в котором переплелись трагедия и героизм, все же состоял в добытой для страны тысяче тонн золота, в освоении между двумя океанами пустынных земель, равных по площади Европе.
«Он назвал нас рабами, но мы рабами себя не считали, – говорили Перелыгину бывшие зэки. – Мы и без охраны, без понукания работали – строили плотины, электростанции, прокладывали дороги и деревянные водотоки к полигонам».
На заплешину среди травы выбежал рыжий евражка – застыл столбиком, греясь на солнце. Перелыгин отвлеченно смотрел на него, думая, что теперь лагерное лекало приложили к стране, обвиняя в рабстве уже всех поголовно, используя гипертрофированно раздутую историю репрессий как инструмент разрушения.
Он окончательно уверился, что правильно решил поехать по Колыме, добрать нужный материал. Зачем? Точного ответа не было. Ему так хотелось. «Как возникающие мысли порождают в голове новые мысли, так и начатые перемены прокладывали путь другим переменам», – всплыли в памяти привязавшиеся слова.
– Слезай! – крикнул, задрав голову Батаков. Сверху, из короба сторожевой вышки, он казался маленьким и беззащитным.
Они пошли обратно вдоль ровной аллеи посаженных лиственниц, несуразно стоящей среди унылого запустения.
– Неужто о красоте пеклись? – Перелыгин потрогал свежую салатовую крону.
– Ставишь палатку на ночь, а все выглядываешь местечко покрасивее. – Батаков повертел головой, будто подыскивал такое место. – Сображалкой понимаешь – утром уйдешь, а внутри что-то заставляет – человеку хоть какой уют требуется.
Опять, как вчера в лодке, Перелыгин удивился, слегка улыбнувшись, но Батаков отошел в сторону, наклонился у серого отвала, поросшего редкой травой, поковырял носком сапога слежалую землю и сунул Перелыгину большой кристалл горного хрусталя.
– Держи сувенир, отмоешь – засверкает.
– Я все думаю, почему раньше с Унаканом не разобрались? – Перелыгин повертел в руках хрусталь, посмотрел сквозь него на солнце, но грязный кристалл не сверкал.
– Не могли, значит, – хмыкнул Батаков. – Кто теперь разберет. – Он шел, высматривая что-то впереди. – После «Дальстроя» порядки поменялись.
– Ты же знаешь, сколько было месторождений изгажено. – Перелыгин положил хрусталь в сумку, висевшую через плечо вместе с фотоаппаратом. – Одним больше, одним меньше, в межвременье в самый раз было рвануть десяток тонн. – Он обвел взглядом остатки лагеря. – Непонятно. Потом поздно стало.
– Разубоживание – это вредительство, за него ни при, ни после «Дальстроя» по головке не погладили бы, – твердо сказал Батаков. – Никому в голову не пришло бы. Не те люди. – Он замолчал, шагая развалистой медвежьей походкой.
– Не пойму я что-то, Ильич… – Перелыгин, щурясь от солнца, поглядел сбоку на широкое, нахмуренное лицо Батакова. – То ты о вредительстве толкуешь, то – не те люди. Не те, потому что голову в петлю не сунули? В чем тогда порядок – не допускать вреда или исполнять приказы?
– Много ты понимаешь! – просипел Батаков. – Вокруг золота всякой мути – до дна не донырнешь. Приказы! – Он резко остановился. – А ты как думал? Есть свой строй, своя рота. Отстанешь – чужой! – Он стрельнул недобрым взглядом. Ему не нравился разговор.
– Между прочим, Градову предлагали Унакан, – сказал Перелыгин. – Отказался.
– Твой Градов был пижоном и чистоплюем. – Глаза Батакова сердито вспыхнули. – Умник! О правилах жизни много думал, грязная работа – не для него.