Это висевший на стене прямо над ними портрет Всеволода Михайловича сорвался с гвоздя и, упав углом прямо на голову матроса, заставил его болезненно вскрикнуть и выпустить свою жертву. По виску и щеке ошалелого от неожиданности чекиста потекла струйка крови. Лицо его в этот момент выглядело глупым и беззащитным, мутноватые карие глазки растерянно хлопали, густая щетка усов жалко обвисла. Силясь понять происшедшее, он поднял руку и потрогал ушибленную макушку. Рука окрасилась кровью. Он огляделся по сторонам в поисках причины и, увидев лежащую возле его ног картину, пнул ее со злобой, потом выругался и потянулся опять к Елизавете Николаевне. Но тут что-то сообразил и наклонился к картине.
На картине был намалеван красками мужик с бородой и усами, худой и чернявый.
– Тьфу, анафема, едва не прибил, – продолжая разглядывать картину, что-то мысленно прикидывая в голове, бормотал матрос, зачем-то перевернул полотно, внимательно осмотрел раму.
– Брось ее, – шепнул на ухо усатому подошедший сзади Тродлер.
– Чего еще? – грубо спросил усатый матрос, поднимая картину и неловко пристраивая ее себе под мышку под отчаянным, полным едва сдерживаемых слез взглядом Елизаветы Николаевны.
– Дурная картина, – словно не желая, чтобы их услышал еще кто-то, проговорил гнусавый, аденоидальный Тродлер. – Когда ты на нее замахнулся, этот мужик, – Тродлер испуганно кивнул на картину, – так на тебя покосился, мне даже померещилось, что у него в глазах что-то полыхнуло, а потом картина упала.
– Именно, что померещилось, – брезгливо отпихивая гнусавого Тродлера, крепче прихватил картину матрос. – Вишь, как она на меня зыркает, как в картину таращится, сразу видно, ценность! – довольно проворчал он, глядя в побелевшее лицо Елизаветы Николаевны.
– Умоляю! – резко, словно очнувшись от оцепенения, упала на колени Елизавета Николаевна. – Умоляю вас, эта картина – память, она не имеет никакой ценности! Только для меня! Этот человек умер, понимаете? Умер, я любила его! Это все, что у меня есть! Умоляю вас! – Говоря все это, она цеплялась за грязные штанины его черных засаленных брюк, пытаясь прижаться лицом к его ногам. Он отступал, презрительно стряхивая ее, пиная ногами и довольно усмехаясь в усы. А она все говорила, умоляла, наконец заплакала навзрыд. Седая, некрасивая, изможденная, жалкая. Она ползла по полу, подвывая, пытаясь ластиться к избивающим ее сапогам, словно жалкая, подыхающая от голода кошка. Аграфена, не выдержав, бросилась к ней, стала поднимать, сердито бормоча в ухо: