В этом эстетическом, интеллектуальном, эмоциональном и символическом использовании природы амбивалентность проявлялась сильнее и выражалась откровеннее. Илья Садофьев писал, что рабочих зовут два голоса: во-первых, нежный аромат весенних лесов и теплые лучи солнца, во-вторых, «сталь, железо, дым» фабрик и городов. Выбор второй альтернативы был нормативно-принудительным: город и фабрика представляют будущее, и рабочие должны научиться любить их [Садофьев 1918b]. Большинство пролетариев заявляли, что способны сделать этот выбор[377]
. По словам Кириллова, «позабыли мы запахи трав и весенних цветов» [Кириллов 1918с]. Иные даже признавались, что, гуляя по лесу, с радостью вспоминают звуки машин – здесь литературному тропу прерванной идиллии придавался положительный смысл [Бердников 1920b][378]. Намеренный акцент на подобных заявлениях соответствовал политической логике: любовь к городу является актом воли, которая побеждает эмоции и воспоминания. Подразумевалось также, что это подлинно мужской поступок, свидетельствующий об определенном выборе гендерных ценностей и гендерной идентичности или по крайней мере о таком намерении: волевое принятие сурового городского этоса, железных мускулов, мощных машин в противоположность феминной (как считалось) эстетике и этике ласковой природы, нежного тепла, живительных «вздохов» и «ароматов».Как некоторые другие авторы, В. Александровский, приехавший в Москву 11-летним крестьянским мальчиком, признавался, что сомневается в своем выборе и сожалеет, что город соблазнил его, увел прочь от родных мест, но «память свято хранила: / звенящую синь лесов, / полей золотые рогожи» [Александровский 1920е]. Когда Александровский оказывается на природе, ему кажется, что город «далек и не наш», хотя он понимает, что бегство всего лишь «мираж»; скоро моторы своим грохотом его «грубо рассеют» [Александровский 1919d]. Однако поэт признается, что иногда сельская жизнь гнетет своей «дурманностью», «безысходно-дряблой / сонной неподвижностью», и его тянет в «город огнекрылый» [Александровский 1920f]. Одним из выходов, по крайней мере для Александровского, был поиск более соответствующей пролетарской пасторальной эстетики в зиме. В суровой зиме Крайнего Севера Александровский нашел тот природный ландшафт, который своей суровостью, жестокостью и необходимостью борьбы за жизнь соответствовал духу рабочего класса. Но это никак не избавляло автора от тоски по весне и югу – по ласковому теплу солнца, которое «нежной девушкой любит» [Александровский 1919b: 5–6, 7][379]
. В поэме, написанной двумя годами позже, Александровский выражал уже негативное отношение к зиме, которая означала однообразие, страдания, смерть, и мечтал увидеть «другую Россию… без метелей, тоски, кабаков», и обращался к стране, преображенной огнем и Весной: «Ты пошла умереть под метелями, / чтобы снова воскреснуть в огне, / и недели текли за неделями / к надвигающейся весне…» [Александровский 1921b].Один из способов разрешения противоречий между природой и городом заключался в их воображаемом синтезе, формирующем новую эстетическую среду, в которой природа вливается в фабрику, а границы между естественным и искусственным размываются. М. П. Герасимов, например, написал много стихов (они были среди его самых известных и часто публиковавшихся произведений в первые послереволюционные годы), в которых исследовались отношения между городом и деревней, природой и техникой. В стихотворении 1918 года (часто публиковавшемся в 1920-е годы) весенний день приходит на землю как «витязь», весной «завод угрюмый и железный / Жемчужной радугой расцвел», весна преображает его из «тюрьмы» в «храм улыбчивый, напевный», где «листы стальные, как иконы, / сияют в золотых огнях», «где даже каменные горны / цветком махровым расцветали» [Герасимов 19181][380]
.