Мы знали, что Ионеско был членом редколлегии журнала «Континент», который чрезвычайно будоражил умы читателей. Присутствие в составе редколлегии Эжена Ионеско, так же как и Роберта Конквеста, придавало журналу еще больший вес.
Должен заметить, что под влиянием «Континента» и прочей русской прессы, издававшейся в Париже, у Ионеско сложилось мнение, что раз в России подавляется всякая свободная мысль, то жить там невозможно. Отсюда и совершенная уверенность в том, что, если человек оказался на Западе, он должен безоглядно просить политического убежища. Ионеско был крайне удивлен тем, что мы хотим вернуться в Москву. Людей, подобных нам с Беллой, он просто не встречал. И он спрашивал нас: кто вы такие?.. Почему хотите вернуться обратно?
Я подтверждал: да, в СССР существует противостояние свободомыслящих людей и правящего режима. Действительно, советская власть беспощадно расправляется с диссидентами. Они подвергаются гонениям, за ними ведется слежка, их телефоны прослушиваются, все их человеческие контакты фиксируются. Диссидентов вызывают на допросы в КГБ, на них заводятся политические дела, устраиваются суды, их отправляют в тюрьмы и лагеря, вынуждают уехать за границу. Эти вопросы решаются на государственном уровне.
При этом я изо всех сил пытался разъяснить Ионеско, чем вызвана наша с Беллой решимость вернуться в Союз. Мы с Беллой не были диссидентами. Мы являли собой некий российский феномен, трудный для понимания западным литераторам, — мы постоянно сталкивались с этим непониманием.
Взгляды Беллы на происходящее в стране, так же как и мои, ничем не отличались от взглядов наших ближайших друзей, писателей-диссидентов. Но само творчество Беллы было несколько иного свойства. В стихах и прозе Беллы прямая политика просто отсутствовала. Ее бесценный художественный дар, «трагического звучания», как назвал его Родион Щедрин, побуждал ее описывать свои чувства, природу. В этом была ее поэтическая сущность, и ей невозможно было что-то подсказать или направить в какое-то иное русло. Белла была существом, которое нигде, кроме России, не могло жить. И конечно, русский язык был ее Родиной. Жить в эмиграции, лишиться прямой поддержки глубинной русской речи она не могла и не хотела. Это совершенно совпадало с моим мировоззрением. Я считал, что главное для художника — его художественное кредо, а не место жительства. По существу, мы в своем творчестве просто игнорировали существование советской власти по той простой причине, что, на наш взгляд, присутствие политики в произведении вредило его художественности.
Ионеско внимательно слушал и старался через плохой перевод вникнуть в то, что я объяснял ему.
В конце встречи я стал говорить о современном русском театре и о том, что известный режиссер Валентин Николаевич Плучек намеревается поставить «Носороги» в Театре сатиры.
Прощаясь с нами, Ионеско снял с полки свою пьесу «Макбет» и дружески надписал нам.
Мы с Беллой очень хотели встретиться с нашими друзьями, которые оказались на Западе. Когда мы в Москве расставались с ними, то уже не надеялись увидеться вновь.
Это относилось в первую очередь к Виктору Платоновичу Некрасову — замечательному писателю, прошедшему всю войну, сражавшемуся под Сталинградом и прославившемуся своей повестью «В окопах Сталинграда». Она была опубликована сразу после Победы, и война в ней была описана настолько правдиво, насколько это было возможно в нашей литературе. В дальнейшем линия поведения Некрасова, как было сказано в решении партийной организации, не совпадала с линией партии. Его исключили из партии, а потом и из Союза писателей. Путевые очерки «Месяц во Франции», «По обе стороны океана» подверглись издевательской критике в печати. Помню появление в «Известиях» грубого фельетона Мэлора Стуруа «Турист с тросточкой». В результате травли, которой он подвергался, Некрасов вынужден был уехать на Запад, и его — участника обороны Сталинграда — лишили советского гражданства.
Виктор Платонович был очаровательным человеком, и внешность его была очаровательна: лицо, изборожденное морщинами, которые, как ни странно, его украшали. Это были не шрамы, а следы глубоких переживаний. На лице его жили глаза какого-то прозрачного цвета, они лучились юмором и мудростью человека, прожившего трудную жизнь, и буквально завораживали собеседника. Облик его довершали пряди седых волос, падавшие на лоб, и вихор на макушке, который явно противоречил возрасту и настаивал на молодости. Одежда Виктора — небрежно наброшенная куртка, шарф вокруг шеи — делали из него типичного парижанина.
При встрече мы обнялись, и он сразу стал стучать пальцем по своим красивым зубам (раньше у него во рту были «развалины почище Парфенона») и говорить: «Подарок Славы Ростроповича». Он был довольно беден, и Ростропович оплатил ему расходы на дантиста.