У Зейнеп обострилось и чувство самолюбия. Узнав теперь, что ее жених колеблется, что он какую-то другую нашел в городе, она едва не сгорела от стыда. Да, она могла ссориться даже с отцом. Но в ее глазах среди всех взрослых людей в той степи, которую Зейнеп могла себе представить, не было человека умнее и уважаемей отца, Чормана. А кто она, Зейнеп? Она прежде всего дочь Чормана.
Так дочь Чормана не подвела своего отца.
Обрадованные согласием Зейнеп, родители, особенно мать, теперь озабочены были другим, как бы получше, побогаче нарядить свою любимицу.
Она ведь еще продолжала щеголять в странной полу-мальчишеской одежде. Шапочка была отделана не выдрой, а белым — в завитках — мехом. И верх шапочки, словно у разгульного джигита, зеленел ярким бархатом. И камзол обтягивал талию, камзол, сшитый не из шелка, как полагалось для девушки, а из домотканной шерсти ягненка. Мальчишеские брюки сшиты были из той же шерсти и отделаны мехом у щиколоток. Темную, как у юношей, рубаху она заправляла в брюки. Наступали холода, и Зейнеп облачалась в белый мерлушковый полушубок. А в самую лютую стужу она любила шубу, про которую в аулах чуть ли не сказки рассказывали. Верх шубы этой сшивали из шкурок черных жеребят. Не трех там или четырех, а из целых пяти шкурок, потому что Зейнеп непременно хотелось, чтоб и на ребрах рукавов, и на груди, и на спине развевались конские гривы. И еще ей надо было, чтобы шкурки были черными-черными, как вороньи крылья. Отец, потакая капризам своей единственной дочки, и без того черные шкурки сам возил в Омск к красильщику меха, чтобы засверкали они небывало густым черным отливом. Но и этого было мало. Шуба была подбита дорогим мехом хорька. Не только в Баянаульской степи, во всей Сарыарке, во всем Прииртышье такая шуба была, как утверждают, единственной. К шубе Зейнеп подходили сапожки, выстланные войлоком, сапожки с высокими голенищами. Летом они сменялись легкой алой обувью жонкайма — хожу, как на пружинах.
Первый раз в жизни женское платье с подолом до коленок Зейнеп заставили надеть вскоре после смерти бабушки.
Зейнеп упрямилась, мать сперва ее мягко уговаривала. Но когда уговоры ни к чему не привели, Топан перешла на свой обычный в таких случаях грубый окрик:
— До каких пор, говорю, ты будешь выставлять напоказ свои бедра. Была бы еще худенькой, на штаны твои никто не косил бы глаз. А то вон какая жирная. Спрятать, говорю, пора задницу — ты ее, как овца курдюк, развесила. Где твой стыд, спрашиваю? Сам бог не позволяет, чтобы приметы женские на виду у всех торчали…
Мать кричала и кричала, а Зайнеп понурилась, по не сдавалась.
— Скажите, — исходила яростью Топан, — разве бывало, чтобы жеребенок сам хотел, чтобы его стреножили. Жеребят насильно арканят. Плюньте на ее причуды. Я вам велю. Разденьте насильно и одевайте в женское. Боитесь, что уколет…
Так в первый раз заставила мать свою Зейнеп одеться, как все девушки в ауле.
Но перед этой поездкой все было куда спокойнее и тише. Волновалась только одна мать, роясь в сундуке в поисках подходящего наряда. Чего только не было там — бусы и шолпы, платья и камзолы, прибереженные для дочки. Среди многочисленного добра была одежда, пошитая разноплеменными бродячими портными из кокандского и китайского шелка, из дорогих русских тканей.
Когда мать наконец подобрала приличествующую этой поездке одежду и Зейнеп оделась без всяких понуканий, все ахнули, словно увидели ее впервые. Так расцвела, такой привлекательной выглядела она в новом своем наряде.
Зейнеп была стройной, милой, пленительной. Словно это ее прославляли степные акыны:
Если собрать разные изречения акынов о девичьих прелестях — это и будет Зейнеп, это и будет красавица в казахском народном понимании. Ко всему этому она отличалась высоким ростом и приятной округлой полнотой.
В ответ на это люди, знающие Зейнеп, с восхищением говорили:
— Она рождена только для того торе, что учится в Омске. Ай, какая красивая! Ай, какая стройная! Одна беда — капризы ее язык изломали.