Не упоминал обо мне на заграничных конгрессах. Не знакомил со славистами, когда они еще приезжали к нам. Считал, что я не достоин? В тот год, когда он в последний раз катался в Италию, я получал – ни много ни мало – государственную премию за вклад.
Нет, даже не в литературу. Шире.
В отечественную культуру. Но он этого не заметил. Это не имело для него значения.
Не думаю, что он продвигал и собственных учеников. Да он почти не пускал их к себе! А они толпились. Вульгарные паломничества. Мне казалось, он специально создавал эту очередь, этот ажиотаж вокруг своей персоны. Позиция недоступного гуру – эффективный пиар.
И предурацкий. Меня тошнит от этого. Если я и хотел ученика, то лишь одного.
А я хотел. Мне привезли из города дурные вести: не смогли найти владельца сумки М. Ушакова, десятиклассника, чьи странные тексты поверх задачек по алгебре («Велосипедист выехал из пункта А в пункт Б со скоростью…») сбили мою уверенность в том, что поэзии больше нет. Я впервые усомнился в этом. Мне нужен этот мальчик! Уж не родственник ли он нашего советника по культуре Павла Сергеевича? Мне неловко спросить – да и опасно это. Впрочем, фамилия распространенная. Искать, искать. Сумка осталась. Велосипедист исчез. Выехав из пункта А, ни в какой другой не попал.
Нет, не гениальность (оказывается, я ее ждал: с ужасом, сомнением, надеждой, трепетом, предубеждением – все сразу). Слава богу, нет (я почувствовал все-таки облегчение). Пока только наброски, и лишь одно полностью получившееся стихотворение. Мне ли не понять. На сто процентов. Оно меня мучает. Господи боже, космос наш бесконечный, почему этот текст приснился не мне??? Дико, что его мог написать 16-летний подросток, который и Рильке-то от Гёльдерлина не отличит, потому что их книг ни в школе, ни в практичном доме его не может быть. Никак не может быть. Я переписал то стихотворение невидимыми чернилами, которые Федор привез мне из Франкфурта еще в те времена, когда Европа искала остросюжетности и культивировала шпиономанию. (Мы тогда и предположить не могли, что потом и с каким размахом начнется у нас.) Чернила загустели, я разводил их минеральной водой.
Но куда же делась эта бумага? Странное стихотворение о партии мертвых, о молчании, которое сейчас, безусловно, честней. Мое ненаписанное стихотворение, которое я, как ни силюсь, не могу вспомнить! Бросающее вызов, бросающее навзничь, отбрасывающее свет на Оруэлла и Замятина, на Хаксли и Сорокина. Опрокидывающее слишком долго возводимую границу между грубым ужасом дня и воздухом поэзии, которую я когда-то любил.
А может быть, это они подшутили надо мной? Ветлугин-выскочка и Княжев-тюфяк? (Не, Княжев не мог – слабо ему, да и зачистка группы тогда, кажется, уже прошла.) Неужели все это точно рассчитанная издевка надо мной, искусная литературная мистификация? Голова раскалывается. Придется идти к Степнову, чтоб выписал антидепрессанты. Говорят, эффективней – нового поколения. Говорят, это сразу решает все проблемы. Главное, чтоб снимали тревожность и останавливали внутренний диалог. И плевать на побочку.
Я больше не могу. Этот мальчик и этот вызов. Мне надо найти его, подмять, взять в оборот. Я поглощу его незаметно (ни слова об этом). Каков соблазн! Мое измученное самолюбие изгибается, превращается в петлю. Нельзя, чтобы кто-то понял тайную сторону этого учительства. Думаю, что всякого учительства. Ревность, зависть, зависимость, священный трепет. Как страшно, и тянет дать этому волю. Заставить себя закрыть этот файл в голове! Но все равно глухой и потрескивающий голос звучит, точно вдалеке. Слов не разобрать.
Замшевыми губами
1. Трехпалый
Начался обыск (я читал о подобном в книгах, выброшенных на помойку, и не сразу, но догадался о том, что происходит, подглядывая за движущимися фигурами сквозь стекло, мутное от тумана – с этой – и ужаса – с той – стороны), и мне стало ясно, что человеческих прав его лишили заранее, где-то за тридевять дворов, за зубчатой стеной, за которую наши обычно не летают, да и я за ней был лишь однажды. Его лишили всех прав – и даже, возможно, права смотреть на облака. И связи с теми, кого он знал, за зубчатой стеной, куда его повезут (если сразу не убьют), у него, конечно, не будет. И тогда я подумал, что смогу взять на себя эту связь. Открыть ее заново. Когда мы с Пестрым были птенцами, родители нам рассказывали легенды о голубиной почте. О том, что в давние времена люди действительно нуждались в нас. До изобретения интернета, до самолетов и поездов. В каком-то смысле мы и были их авиасообщением. А когда стали не нужны, отношения сошли на нет, и люди, не понимая нас, только и замечали, что голубиный помёт, отпуская по нашему адресу куда более дурно пахнущие слова. Родители говорили: люди когда-то ценили и уважали нас. Будем справедливы, будем помнить об этом.