Желтые цветы, кажется «лютик обыкновенный», обыкновенными не были. Один за другим, они развернули венчики на звук шагов. За ними толпились другие, с лиловыми шапочками. Названия я не помнил. Было так тихо, как бывает в атмосфере между двумя ураганными приступами. Я шагал по упругому хаосу хвои, едва прикрытому изломанными прошлогодними листьями. Охра – береза и дуб. Соломенная трава вперемешку с зеленой. Объятья живых и мертвых.
Если бы я мог, я бы тоже сейчас сжал тебя и запутался в твоих волосах, но, конечно, для тебя я мертв. Впрочем, это случилось давно. Я надеюсь, что на похороны ты не поехала. Поверила ли ты в этот мемориальный бред, Инга? Неужели я для тебя теперь на самом деле лишь фигура бессознательного, условная, не дающая обратной связи?
Ты упрекнула меня в поразительной человеческой глухоте. Я не забыл. Поймал себя на мысли, что думаю о тебе так, точно ты в идеальной безопасности. Точно наш окончательный разрыв за пять, нет, за шесть недель до ареста – это действительно залог твоей безопасности. Но разве это так?
Я боюсь за тебя и не могу думать о тебе без горечи. Гнева уже нет.
Да и есть ли я на самом деле – или тот, кто лелеет в себе островки твоего присутствия, действительно уже мертв и не убедительней сухой травы? Черные шишки подкатывали под пятки. Я шел спотыкаясь. Запах смолы не был слишком резким. Все смягчала сырость воздуха.
Его хотелось пробовать. Птицы молчали. Казалось, они вступили со мной в тайный сговор, что они меня поняли – хотя мне это было тяжело. Я заметил: за долгие часы взаперти речь несколько раз перевернулась внутри меня. Сначала ушла слишком глубоко, а потом, фонтаном взлетев к гортани, оглушила громкостью, точно стены комнаты, в которой я был заперт, переводили ее на язык тьмы.
И сейчас, когда разом включились свет и звук, вернее светозвук, я понял, что кажущаяся тишина прежде зависела только от меня. На самом деле лес всегда говорил со мной, но не был различимо-навязчив. Он издавал нежный шум. Когда мне удалось сосредоточиться на обертонах тревоги, я понял, что вдалеке, за деревьями, лётное поле.
Передо мной в позе строящейся виселицы склонилась одна из берез. Верхушка подломилась, но не до конца, легла проволочными ветвями на землю. Полосы луба вздернулись к небу рваными краями. Ветки были сплошь в полураскрывшихся почках. Несостоявшиеся листья как будто шептали: у нас не вышло, природа, прости нас.
– Хватит, – раздалось за спиной. – Время истекло.
Жесткие руки подхватили меня под мышки и повлекли к дороге.
В машине, уже сквозь повязку, я все еще продолжал видеть лес, я видел его и сквозь веки, в камере, наяву и во сне. Я просыпался от нежности шума и думал о траве, я сходил с ума по зеленой листве. Тоска вскрылась, как река. Да, они знали, как обращаться с заключенным, которого решили сохранить – я мог только догадываться зачем. Против всей моей решимости не дышать и не двигаться встали фантастически плотные полчаса, полные звуков, запахов, цвета и абсурдной надежды, поднимающейся с колен, как примятая, но упрямо упругая трава. И это было нестерпимо.
2. Кирпичные разговоры
– Он говорит во сне.
– Ты понимаешь, что?
– Могу разобрать отдельные слова. Наш уровень русского падает: этот заключенный не дает возможности практиковаться днем.
– Да. Но сонные люди вообще слабо артикулируют, ты не замечал? Я слышу только абсурдные наборы звуков.
– Так могут выглядеть любые слова для носителя другого языка, независимо от онтологического статуса говорящего.
– Чувствуется, что в нашей конурке сидели не только лингвисты, но и философы.
– Не смешно. Тебе их жаль.
– Ну да. Но не будем посвящать им все наши кирпичные разговоры.
– Ты же знаешь, куда исчезают наши постояльцы.
– Ладно, хватит.
– И ты сказал «конурке» – что, завидуешь работающим в других условиях? Ты хотел быть в нормальном жилом доме? Или каком-то пафосном учреждении?
– Что ты, в учреждениях мрамор. Нет, не завидую. Здесь у нас четкая рамка для эксперимента, заданная обстоятельствами. Изучаем человеческих особей, выхваченных из их привычной среды. И они сменяются достаточно часто. Как это ни грустно для них, но в нашем статическом положении это прекрасные условия для научной работы.
– Да уж. Но ты взгляни на это с точки зрения жертв. Наша башня совсем не из слоновой кости, и писателям здесь делать нечего.
– А откуда ты знаешь, что он писатель?
– Следи за ним, когда подходит к окну. Прочесть бы его внутренний текст.
– Я только понял, что он к кому-то обращается.
– А то ты не знаешь, к кому. У людей это называется «молитва».
– Мольба?
– Нет, мольба отчаянней и прагматичней. Но корень один.
– Да, корень у всего один.
– Корень слова. Разве ты не помнишь того ученика Гаспарова, который проговаривал наброски труда о морфемах?
– А, точно. А все-таки что этот, как ты говоришь, писатель, говорил в эту ночь?
– Вот что я разобрал. Короткое, кашляющее «Дарт» – возможно, это топоним, но моих знаний географии недостаточно, чтобы это уточнить. Еще «рынок», «мусор», «курить» – вот такое довольно отчетливо.