— Братцы… Товарищи… Братцы! Ведь до Казань не доеду живой, — лепетал большеглазый парень с торчащими скулами и тощей длинною шеей. — Все равно ведь помру теперь… от чахотки… — Он умолк и вдруг, проглотив комок слез, сипло крикнул: — Да здравствуют наши спасители, весь советский народ! Спасибо вам за победу!..
И больные, которые до этого потеряли уже надежду на жизнь, поддержали его дружным криком «ура», и многие плакали, как этот казанский парень.
Распахнутые лагерные ворота, казалось, узки для толпы освобожденных пленников, которая, бесконечно теснясь, заливала шоссе. Освобожденные обнимали красноармейцев, подходили коснуться еще не остывших стволов орудий, погладить ладонью танковую броню…
Больше всего людей скопилось на пустыре между гауптлагерем и буртами, где строили пленных фашистов, отдельно, по цвету мундиров: черных — эсэсовских и власовских — серых. Ими распоряжались стройный молоденький лейтенант и пожилой сержант в толстых очках, переводчик.
Вооруженные защитники ТБЦ со своими винтовками, с пистолетами, прибежавшие с правого фланга — с гранатами за ремнями, а иные уже с немецкими автоматами, добытыми в последней схватке, многие раненые, в кровавых бинтах, превозмогая боль, теснились в переднем ряду. Все хотели взглянуть торжествующим взором на своих палачей, которые были теперь осуждены на позорную гибель. С особенно радостным удовлетворением отмечали они страх, который удалось увидеть в глазах фашистов.
Среди черных и серых фашистов было несколько раненых, наскоро перевязанных. Раненный в грудь эсэсовец охал; другой одергивал его строго, со злостью.
— Стонешь, сволочь?! — крикнул кто-то из пленных. — Жалости просишь?! А ты хотел безоружных бить, курьин сын?
— Геро-ой, глядь! — насмешливо поддержал второй голос.
— Товарищи, братцы, смотрите-ка, капитан-то Сырцов был власовец, стал эсэсовцем. Да гляди-ка — не капитан, а майор!
— Базиль! Эй, Базиль! Правильно ты сказал, капитан-то Сырцов эсэсовец! Русским прикинулся!
— А какая в них разница, власовцы или немцы?! Чего их сортировать, товарищи! Всех под один пулемет! Он их автоматически рассортирует! — воскликнул Юрка.
— Правильно! — согласился рыжий Антон. — Товарищ лейтенант! Для чего вам за ними трудиться напрасно! Мы сами уговорили бы всех пулеметом, а я и винтовкой бы не побрезговал! — Антон поднял свою винтовку. — Штыком бы и то доконал с десяток! Хоть с этого хер Сырцова начать…
И взгляд его острых, колючих глаз из-под жестких, мохнатых огненно-рыжих бровей, и острый, торчавший вперед подбородок, и жилистый, волосатый, костлявый кулак, сжимавший винтовку с примкнутым штыком, подтверждали, что он готов исполнить на деле то, о чем говорил.
— Они же больных казнить, суки, приехали! — вмешался Волжак. — Дайте же нам учинить над ними советскую правду: под пулемет — да и баста!
Он смотрел на пленных фашистов сквозь узкий прищур озлобленных глаз. Смотрел с ненавистью. Они словно бы приковали его взгляд. Он будто выискивал среди них того, кто был больше других достоин смерти и гнева. Но все они были равны перед его беспощадным судом. «Всех под один пулемет! Автоматически рассортирует! Как верно-то Юра сказал! — думал он. — Кострикина нет в живых, Пимена Трудникова не стало, Иваныча унесли, да будет ли жив?.. А этих оставить?! Холеру их матери в брюхо! Чтоб жили да палачат плодили, с женами спали бы, гады! Хоть этот вот лагерный провокатор, шпион Сырцов…»
— А где ты видал, товарищ, такую «советскую правду»? — повернувшись на голос Волжака, внезапно спросил такой же, как лейтенант, молоденький старшина, охранявший с бойцами фашистов. — Пленных у нас не стреляют!
— Какие же они пленные?! Это же палачи! Наше счастье, что мы захватили оружие, а то бы вы к нам на горелый пустырь пришли! — убедительно возразил Волжак.
Это была вопиющая несправедливость. Бывшие пленники понимали, что нужен какой-то порядок, что можно составить перед расстрелом эсэсовцев и изменников-власовцев список, что, может быть, это надо как-то оформить, как следует по уставу… Но всерьез их оставить живыми?! Да как же возможно?!
Убить их на месте! Это казалось единственно справедливым, правильным, единственно мыслимым изо всех решений. Ненависть, священная, горькая и сжигающая, сочилась из всех этих огромных исстрадавшихся глаз в толпе людей, окружавшей гнусное скопище сдавшихся палачей, которые теперь угрюмо опускали свои взгляды в землю. Они понимали вое… Даже те, кто из них ни бельмеса не смыслил по-русски, отчетливо знали, чего для них могут желать и требовать эти люди. Они бросали на бывших пленных исподлобья угрюмые взгляды и с несмелой надеждой искоса посматривали в сторону русского офицера.
— Да что вы, ребята! Совсем уже забыли в плену и устав и приказы? Ишь ведь что с вами наделали! Разве можно так, братцы?! — сдерживал ненависть бывших пленников старшина.
Его сочувствие было на стороне освобожденных, но дисциплина и долг солдата заставляли охранять эту сволочь от заслуженной, справедливой расправы.