Пленник не хочет взять на себя вину за то, что он не сумел защищать родину. Ему необходимо как воздух найти объяснение вне себя. И как ответ на мучительные поиски этого объяснения, кем-то недобрым снова посеяны были слова «измена», «продажа».
Выпущенные фашистами из тюрем уголовные подонки, которые успели получить от гитлеровцев бумажки об «освобождении из советской неволи», сновали с шипением в гуще пленных, предсказывая неминуемую гибель советского строя, говоря, что иначе и быть не могло: продали Гитлеру всю Россию… евреи за два миллиарда рублей…
Так при помощи уголовных пособников внедрялся в среду пленных во все времена чуждый русскому народу и дикий для советского человека фашистский средневековый бред антисемитизма. Эта смрадная, ползучая плесень пускала свои корешки в расслабленные бедой мозги отчаявшихся, растерянных людей.
Выделяясь из толпы новенькой коричневой кожанкой, в серой каракулевой кубанке с малиновым донцем, изукрашенным позументом, в хромовых сапогах, нахальный высокий малый с бегающим взглядом, дымя сигареткой, сплевывая по сторонам сквозь золотые зубы, изрыгал самую грязную ругань по адресу каждого, кто возражал на бесстыдную и позорную мерзость его речей. Он пространно рассказывал, что уже побывал у немцев в плену, а теперь отпущен домой, в один из оккупированных районов Гомельской области.
— Колхозы делить! — пояснил он с поганой усмешкой. — Хватит, попановали господа коммунисты! Теперь землю народу!..
— Фашистским помещикам землю отдать хотите, а не народу! — не выдержав, отозвался Баграмов. Малый с угрозой шагнул к нему.
— Чего-о-о?! — протянул он, злобно прищурясь.
— Я говорю — гитлеровским помещикам землю. А таких, как ты, гадов, бандитов, хотят поставить при нашей земле фашистскими холуями…
— Ты раненый, что ли? — спросил агитатор.
— А что?
— А то! Кабы ты был здоров, так я бы тебе, твою душу…
— Жора, оставь! А ну его, Жорка, пойдем! — позвал второй, плюгавый человечек в кепке и с желтеньким галстуком. Малый в кожанке погрозил Емельяну пальцем.
— Смотри, отец, я добром говорю! Сам был в плену, навидался! Немцы такого не любят. Станешь трепаться — и шпокнут…
— Лучше пусть шпокнут, чем за перчатки да кожанку продаться фашисту! — отозвался за спиной фашистского агитатора рассудительный голос.
Жорка выплюнул сигаретку и вызывающе обернулся.
Емельян увидел сзади него немолодого колхозника в обычной крестьянской одежде, но в красноармейской пилотке.
— Ты откуда такой сорвался? — спросил Жорка, гнусно прищурясь.
— С другой стороны, обратно: ты — с немецкой, а я — с русской. Мы все оттуда! — не сдался колхозник в пилотке.
— Небось председатель колхоза? — вызывающе просил Жорка.
— «Небось» землю всю жизнь пахал! А ты всю жизнь по чужим карманам в вагонах шарил да сундучки воровал. Я тебя сразу признал, как в прошлом году тебя на платформе в Рославле от народа милиция отымала…
Жорка прыгнул к колхознику и сграбастал его за горло, но тот с неожиданной силой отшвырнул фашистского прихвостня кулаком в подбородок. Жорка выхватил финку…
— Halt![21]
— пронзительно по-немецки скомандовал Жоркин спутник, до этой минуты казавшийся тихим и скромным. Зрачки его злобно и повелительно сузились.Жорка, как механизм, послушный сигналу, вытянулся руки по швам.
— Пойдем, Жора… Ну их… тут с ними!.. Пойдем, — опомнившись, вдруг просительно, но настойчиво забормотал невзрачный белесый спутник неуемного фашистского агитатора, и оба исчезли в толпе.
Их гнали, измученных, шатающихся, спотыкающихся от голода и усталости. Изнемогших, упавших конвоиры прикалывали штыками, присевших для минутного отдыха пристреливали из автоматов полупьяные и тупые девятнадцатилетние гитлеровские «арийцы».
Путь колонны усеян был трупами, которые остались от ранее тут проведенных пленных. Сотни мертвых лежали по всей, казавшейся бесконечной, дороге — трупы со штыковыми ударами в грудь и живот, с разбитыми черепами…
На привалах растянувшаяся на километр колонна пленных сбивалась в бесформенные серые кучи. Над громадиной безобразной толпы взлетали тоскливые, ставшие в эти дни привычными вопли.
— Тамбо-овские! Тамбо-овские! — кричала надсаженная, хриплая глотка.
— Калу-уцкие! — призывали другие.
— Могиле-о-вские! — раздавались вопли, разносимые на километр.
— Рязанские! Рязанские! Ягор Дяргунков! Дяр-гун-ко-ов!
Так они, разрозненные в этом гигантском скопище, криками искали друг друга, искали земляков, как частицы потерянной родины…
— Явту-ше-енко! Па-влю-у-ук! Явтушенко! Павлю-у-ук! — долго стонал один тоскливый, тоненький, пронзительный голос.
Опускается ночь, снова раскинулся табор к ночлегу, но все еще несутся эти сиплые и отчаянные призывы людей, которые среди многотысячной толпы очутились в пустыне и бесплодно взывают к «ближнему».
— Ми-инские! Бря-анские! — ревут глотки между дымящимися кострами, сложенными из выломанных по пути крестьянских заборов, из плетней, из украденных по дороге слег, а кому не удалось, у того — из сырых, не горящих сучьев…