Иван заметил в руке у него буханочку хлеба, которую переводчик осторожно сунул ефрейтору.
— А ты, переводчик, дурак, — досадливо возразил Муравьев, когда тот возвращался. — Человек и так уже понял свою вину. А ты ему взятку холуйскую!.. Эх, вы! — укоризненно и сокрушенно добавил он и взялся за топорик.
Иван передал докурить другому соседу и тоже принялся за работу.
Приближалось время обеда. Кухонный пар распространял уже запах распаренной брюквы. Старший повар пошел вдоль котлов, помешивая варево черпаком. Четверо «пацанов» за ним перетаскивали от котла к котлу бачок с солью, большую бадью с мучной заправкой и деревянное корытце с серым крупитчатым жиром, с виду похожим на солидол.
— Балашов Иван! — во всю глотку выкрикнул полицейский с порога кухни.
— Я! Сто сорок три тысячи сто пятнадцать! — машинально отозвался Иван, называя свой номер, и голос его дрогнул: он мигом сообразил, что Бронислав все-таки включил его на отправку. Сердце его защемило. Он уже не видел ни брюквы, ни топора. Бессознательно продолжая рубить, он с вопросом во взгляде, как будто не понимая, уставился на полицейского.
— К коменданту! — зловеще позвал тот.
Иван бросил топор и, ни на что не глядя, как слепой, направился к выходу.
— Что это кровь у тебя? — окликнул его один из рабочих кухни. — Эй, ты палец дебе оттяпал!
Иван взглянул на руку. Большой палец на левой руке вместе с краем ладони был срублен и держался, казалось, только на коже. Иван не заметил, когда это случилось, и не чувствовал боли. Кровь не сочилась, а просто лила из раны. Но, ничего не ответив, Иван безучастно шел к выходу, где ждал полицейский.
— Стой! Стой! — окликнул Ивана кто-то из поваров. — Эй, малый! Как тебя?! Балашов! Стой, завяжу!
— Где йод, ребята?! — раздались среди поваров голоса. — Бинт есть?! Жгут наложить! Живей!
С десяток людей побросали работу и окружили Балашова, наблюдая за перевязкой, — только тогда Иван почувствовал боль и головокружение…
Он слушал препирательства поваров с полицаем так, будто лично его это не касалось.
— В лазарет его надо! Сведите, ребята! Володька! — воскликнул кто-то.
— Перво я его в комендатуру. Когда Бронислав Николаевич прикажет, то мы и сами сведем в лазарет, — настойчиво возразил полицай.
— Сучка! Он кровью до той поры истечет! Мы сведем в лазарет, а вы уж оттуда его забирайте, если врачи отдадут! — заявил переводчик кухни, который всегда любил потягаться с полицией.
— Пошли, Балашов, — позвал уже оказавшийся рядом Володька и крепко взял его под руку.
Кто-то еще подхватил Ивана с другой стороны…
Зима крепчала. Начались вьюги. Поземка тащила с полей колючий снежок, заметая приземистые бараки, делая невыносимыми утренние поверочные построения в блоках, которые начинались теперь еще затемно, при свете прожекторов с вышек.
Издрогнув в очереди у кухни, пленные не успевали согреть о котелок ознобленные руки, пока баланда остынет. Приходилось тут же, идя от кухни, хлебать через край, чтобы хоть чуть обогреть и нутро.
— Хлебай, Левоныч, пока горяча! Запасай калорий! — насмешливо бодрил товарища Муравьев. — Я видал, их в твой котелок штук пять-шесть проскочило!
— Я, Михайло Семеныч, не плачу! Я с детства калорий в шахте набрался, когда уголек рубал. Он у нас на Анжерке куда какой калорийный! Ты сам берегись, а я не застыну! — отшучивался Пимен. — По-алтайски это не холод, тепло! Ты, Михайло, не знаешь нашего холода. Там уж поежился бы!..
После отправки Балашова в лазарет Генька позвал Трудникова переселиться на нижние нары.
Рядом с Генькой жил Муравьев.
Некоторое время Пимен и Муравьев вместе ходили на работы в кровельной команде, которая чинила к зиме толевые барачные крыши. Но с морозами кровельщики остались без дела. Оба соседа часовщика, не получая рабочей добавки к пайку, кормились тем, что на всех троих зарабатывал Генька.
И все-таки Пимен всегда ухитрялся сберечь что-нибудь «в гостинец» для Балашова, которого раз в неделю не забывал навестить в лазарете…
Измученные, издрогшие, жадно проглотив ненасыщающий завтрак, люди от кухни торопились в бараки, чтобы плотно прижаться на нарах друг к другу. Но ветер схватывал дверь, вырывал из застывших пальцев скобу, и холод со снегом врывался в барак…
— Затворяй! Чтобы черти тебя… Затворяй!
Барак, воздух которого пропитался махорочным чадом, запахом прокисших шинелей, сопревших портянок и нечистого тела, казался обителью блаженства…
После завтрака отбирали людей для отправки в разные концы фашистского райха. Тех, кого угоняли, кормили обедом вне очереди, и вот уже колючий и пронзительный ветер распахивал полы их истрепанных, негреющих шинелей, охватывал их нестерпимым ознобом. Люди шагали к станции. Они шли вереницей, наклоняясь вперед, зажимая ладонями уши, зажмуривая глаза от колючего снега и едва переводя дыхание, навстречу ветру, в деревянных колодках, скользя, спотыкаясь и падая. Вслед за ними из лазарета выходили санитары с носилками, чтобы снести в мертвецкую тех, кто умер, шагая к станции, или упал на платформе в ожидании погрузки в вагоны, не успев изведать новую долю…