Все бы ничего: днем можно зайти к толстушке Пылжид, а потом к таким же, как она, одиноким старухам, попить чаю, дать совет — ее слушали, поскольку те же старухи, что и она, как ни удивительно, годились ей в дочери. Или же принять в своем доме гостя, а тот обязательно шел с чем-нибудь вкусным — со сметаной ли, яйцами или еще теплыми позами. Жила Долгор одна, но жила легко, без забот — в Тангуте было принято всем селом опекать одиноких стариков, чаще это по молчаливому уговору возлагалось на соседей. А небольшой дом Долгор с подлатанной крышей — в центре села, возле сельсовета, среди людей… Да и сама она старалась быть не в тягость. Травы и корешки таскали ей мальчишки, а уж она сушила их, готовила порошки — от живота или иной слабости. В дощатом сарае меж ржавеющих кос и лопат все лето и осень висели на веревке, источая терпкий дурман, бордово-желтые соцветия чебреца и бессмертника, пучки ромашки, ревеня, мангира, лежали по лавкам корешки бадана и пустырника, а то и безымянных, одной ей ведомых сорняков. Люди к ней шли…
Тангут, село в сорок дворов, лежал в междугорье, как между ладоней. Извилистой веной бежала речка Сутайка — зимой в долине было намного теплее, чем в открытой степи. Умные головы выбрали это место. Если в летний день обогнуть сопки, то у редкого всадника не захватывало дух при виде зеленых брызг смешанного кудряво-игольчатого леса; они взлетали выше и дальше, к кедровникам, разрываясь в седловине манящим яично-сиреневым уголком степи. Зеленое и желтое будто приклеились к неподвижной и ровной голубизне, к изумрудному полотну, и сама река, казалось стекает с этой перевернутой небесной пиалы, что укрыло селение от ветров. С любовью, с оглядкой рубились первые дома. Чтобы всего было вдосталь, чтобы себе и внукам досталось… Благословенна эта земля: отзывчива на ласку, богата на охоту, лесные дары и рыбу, хотя последнюю в Тангуте не жаловали, кроме разве что сопленосой ребятни. Кто бы мог подумать, что в войну эти сопляки наравне с матерями станут главными добытчиками, в том числе нежданно пришедшихся по вкусу мясистых, хотя и мелких хариусов!..
И только поздней осенью вдоль посеревших горных ладоней запевал скучную тягучую песню западный ветер, предупреждая, что зима не за горами…
Старая Долгор лежала по ночам с открытыми глазами, слушала, как свистит в трубе западник, словно озорной мальчишка в стреляную гильзу; вызванивая, гнет стекла в окнах, полощет соседское белье, хлопает сорванной с крючка калиткой пустого хотона… Сердца своего она не слышала, но не так, как здоровые люди. Оно будто сжалось в комочек и играет в прятки: то разожмется, заколотится, то пропадет. Она сразу же думала о сыне — и тоска, въедливая, упрятанная днем в дальний сундучок души, вылезала и садилась на нее верхом, Тоска представлялась ей в темени притихшего дома такой же старой и дряхлой, как она сама, но не в пример ей — худенькой и легонькой — налитой чугунной тяжестью старухой. Долгор вставала с широкой и низкой кровати, на которой ей было так одиноко, едва слышно шлепала по холодному полу, привычно чиркала спичками, подносила огонек к чашечке с сухими травами — и дом наполнялся запахами летней степи. В углу на возвышении тускло отливали медные бурханы. по не к ним Долгор протягивала руки.
«Оёяа-а…» — вздыхала она, и столько горести, обиды и отчаяния было в этом вздохе! Напрягаясь, она глядела на стену, туда, где висела раскрашенная фотография, и в темноте видела черты бесконечно родного лица: высокий, чуть выпуклый лоб с зачесанными назад волосами, круглые, как у девушки, брови; глаза — строгие и требовательные, нос с горбинкой, матовые скулы с рединкой на левой щеке… Он был стройный, стянутый в талии ремнем, непривычно белолицый — на него откровенно заглядывались юные тангутки, те, кто и поныне помнят о нем обессилевшими старухами. Время летит, словно ветер в степи, и стреле памяти не угнаться… Долгор кажется, будто и не жила она вовсе. Жизнь — коротка к, полный хлопот день. Рассвет — боль, рождение сына, полдень — вдовья доля, соленый пот на губах, вечер — баюканье дочерей, потом война — ночь…