Правда, теперь я мог бы вернуться к своей — блаженной памяти — варяжской гипотезе
. После того, как я ввел в логическую реконструкцию событий предположение, объясняющее, зачем преступнику понадобилось убирать тетю Мотю из квартиры, это соображение вполне можно было бы использовать как пластырь и залатать брешь в корпусе утонувшей гипотезы. Но плыть дальше на таком поднятом со дна моря «Варяге» мне что-то не хотелось — видимо, я утратил доверие к мореходным качествам этого плавательного средства. Главным его недостатком, конечно, была чрезмерная гипотетичность: одно предположение громоздилось на другое. В прочих своих рассуждениях мы с Антоном допускали определенные предположения, чтобы связать друг с другом установленные факты: гипотеза служила мостиком, по которому можно было перейти от одного известного события к другому — тоже известному. Но здесь я предположил, что Жигунов знал о грозящей ему опасности и боялся ее, только для того, чтобы обосновать — опять же гипотетически — возможность того, что Матрена распознала этот страх, и это подтолкнуло ее к «пророчеству». Такой переход по цепочке предположений — не обоснованных, собственно говоря, ничем кроме желания связать факты, которые не удавалось связать другим образом, — делал «гипотетический мостик» очень зыбким и ненадежным. Моя гипотеза теперь — после всех возражений и дополнений — оставалась в моих глазах по-прежнему остроумной, но сильно потерявшей в убедительности. Полагаться на нее мне не хотелось. Кстати сказать, Антон в разговоре об этом также высказал большие сомнения. По его словам, Жигунов при вступлении его в квартирную дискуссию вовсе не выглядел испуганным, угнетенным или в чем-то необычным — он был таким же как всегда. А вот в тот момент, когда Матрена заголосила, он, похоже, и в самом деле, не на шутку испугался («Его прямо перекосило всего, — сказал Антоша, — такое было впечатление, что он сейчас на пол рухнет»), но заметить это Антон, в это время смотревший прямо на него, мог только на секунду: потом антоново внимание — как и у всех — было приковано к вопящей тете Моте, да и после ему было уже не до наблюдений за Жигуновым. Разумеется, внешнее спокойствие соседа не доказывает отсутствия у него страха, но и никаких независимых свидетельств в пользу того, что он боялся и, соответственно, вел себя не так, как обычно, у нас не было. Резюмирую: очаровавшая когда-то меня гипотеза перестала меня устраивать — надо было искать какую-то иную связь между убийством и пророчеством (где ее искать-то?), если не принимать в расчет реальную возможность ясновидения.Размышляя таким образом и незаметно для себя перейдя от восторга, вызванного обнаружением убийственного в своей логике довода в пользу невинности моих соседей, к унылой констатации того, что я по-прежнему нахожусь в логическом тупике и не знаю, как из него выбраться, я наконец уснул и неожиданно для себя проснулся среди ночи.
Обычно со мной такого не случается, и я до сих пор могу при случае прихвастнуть тем, что засыпаю быстро и сплю крепко, так что, если на меня не наступать и не включать над ухом на полную громкость радио, я буду спать при любых обстоятельствах, пока окончательно не высплюсь. Но в тот раз я всё же почему-то проснулся задолго до того времени, в которое я обычно вставал, — вероятно, усиленная умственная деятельность накануне вечером что-то сместила в моем внутреннем функционировании. Было еще почти темно, и совершенно тихо — лишь мерно тикал стоявший рядом на столике будильник. Эта ночная и — и после непрестанных мыслей об убийстве — немного жутковатая атмосфера (света я зажигать не стал) навела меня на мысль, что преступник — а теперь я не сомневался, что им был какой-то неизвестный мне злодей, — покидал нашу квартиру приблизительно в такой же обстановке.