Он оказался на свету, он дышал прохладой и чувствовал мятный холодок в горле, свет исходил непонятно откуда, он напоминал солнечный, но лишенный солнечной безжалостности, свет менял свой источник, и его лучи падали на него под разными углами, и цвет света мягко варьировался, от сливочно желтого до почти абсолютного, «дневного» белого. Плыть в свету и в прохладе было божественно хорошо, голову слегка кружило, и сознание то меркло, то прояснялось, как будто в этот свет и эту прохладу подмешали эфира. Свет становился все неподвижнее, все интенсивнее, все белее, все труднее было переносить его, и одновременно его наполняло ощущение покидания, бесконечного освобождения, отрешения, оставления всего и вся где-то внизу, позади. Он чувствовал, что поднимается, возносится все выше, а потом эти чувства сменило одно огромное чувство предвкушения, оно заполнило собой все, — больше не было, не осталось сил его выносить, и белый свет стал совершенно непереносим, что-то разомкнулось, как будто выпустив его, и он вплыл из прохлады и света в неведомую, огромную, бесконечную пустоту, увидел то, о чем до сих пор лишь читал или слышал; и вдруг понял, что всю жизнь, всем сердцем, до судорог любил эту пустоту, эту чистоту, любил и стремился к ней. Вот наконец он понял это. Он понял, что хотел только этого: любить, любить бескорыстно, любить то, что в принципе не может ответить взаимностью. Только так, ничего не ожидая взамен, и можно раствориться в любви, человеческая же или человекоподобная любовь поражена взаимностью, ожиданиями, подозрениями… Пусть он исчезнет, обратившись во прах, но останется эта великая пустота — чего еще можно желать? Какая разница, что случится с ним? Ведь он увидел ее, а значит, его дело выиграно, пусть даже без него самого…
И наконец он понял, что хотел от него брат, что требовал, хотя и не мог этого выразить. И теперь, кстати, он должен увидеть брата и отдать ему то, что должен.
И брат сказал.
Да ты не терзайся. Не сожалей о том, что было. Всех нас сорвало общим ветром — хороших и плохих, сильных и слабых, везучих и невезучих. Ветром, ураганом поиска и неприятия. А кто где окажется в результате — поди знай… Мы же песчинки, мы и не понимали, что происходило. Только теперь, задним числом, начинаешь помаленьку что-то соображать… Ты оклеветал себя — ты представил себя расчетливым циником, но ты так же ни черта не понимал, как и все остальные. Это в тебе говорило отчаяние…
Он улыбнулся, как-то посветлев.
Прощай.
Прощай.
Помни о проигравших. О недошедших, недоползших, недоплывших. Ты, выигравший, преуспевший, гордящийся, чванящийся собой, — помни. Нет никакой твоей заслуги в том, что ты преуспел. Тебе просто повезло. Прежде всего — с самим собой. Ну и с обстоятельствами, которые оказались не настолько крутыми, какими могли бы быть — на голову тебе не свалился кирпич, ты не умер от саркомы, не попал под трамвай. Но, повторяю, прежде всего — с самим собой. Себя ты не выбирал. Просто у тебя умер дядя в Америке, о существовании которого ты не подозревал, и ты получил его наследство.
Мы, выигравшие, горстка добравшихся, дорвавшихся. А за окнами — ОНИ.
Помни о них. Поставь за них воображаемую свечку. На их крови стоит твой храм.
В руке у него по-прежнему была «Прима» дяди Вали. Он внимательно оглядел ее со всех сторон. Потухшая. Дешевым хабариком воняет.
Плохо еще соображая, он вновь ее раскурил. Ничего. «Прима» как «Прима». Докурил, выбросил хабарик.
А где сейчас дядя Валя? подумал он. И вспомнил, что дядя Валя давно умер. Как быстро это «давно» наступило.
«Бог умер». Теперь он умер в нем по-настоящему, то есть в его смерти он перестал видеть трагедию. И перестал видеть трагедию в том, что перестал видеть трагедию.
Что-то напоследок воззвало в нем: верните мои гнойные язвы, вшей и чуму, верните мне пропитанные кровью святые камни Европы, верните «Бог умер», «Господь своих спознает», «Верую, потому что абсурдно», TE DEUM и DIES IRAE, гвоздь из ладони Христа, мою «Тошноту», моего «Постороннего», мою болезнь-к-смерти и мою волю-к-власти, мой невроз, мой Эдипов комплекс, мой садомазохизм, МОЕ сумасшествие, МОЕ отчаяние, МОЕ безумие!! Мне страшно расставаться со своими страхами, что я буду делать без них?!!
Но ничто не откликнулось.
Христианство умерло. Христианский бог умер. Европа умерла. История Европы умерла.
И ему было плевать.
Я — всего-навсего скопление мертвых молекул, подумал он.
Ну да, разумеется. И что?
Абсолютная истина недостижима.
Да и хрен с ней.
Я конечен и смертен.
Хреново, но не размазывать же сопли по этому поводу по всей оставшейся жизни?
Я — песчинка, затерянная в хаосе.
Если угодно. И дальше что?
Он уже смеялся, но все равно, для очистки совести, пошарил в поисках еще какой-нибудь «вечной темы».
Мое существование трагично.
Не замечал что-то.
Мое существование… это самое… абсурдно.
Надо же!
Я трагически одинок, наконец!
Ну, значит, жениться пора.
Он сдался. Чего в этом роде ни придумай, результат будет тот же. Его мозгам поставили клизму.
Трагедия умерла, вдруг догадался сказать он.