И плевать я хотел, каким образом я этого добился.
Солнце беспокоило глаза сбоку, не отставало. Туфли потускнели от хождения по пустыне. Сама их пыльная тусклость вызывала жажду. И в уголках глаз скапливалась пыль.
Надо спрятаться в какую-нибудь дыру от этого солнца, оно, похоже, не собирается заходить, только вид делает. А если там гигантский тарантул? А вот сейчас и проверим.
Но он очутился не в паучьей норе, он очутился в своей комнате.
Первое, что он сделал, — кинулся на кухню, к крану. Он пил, не упуская ни единой капли.
Напившись до отвала, шмякнулся на свой диван и стал думать. Мозги как будто изголодались по мысли. Они уже больше не могли обходиться без нее.
А зачем истина? Ведь главное, чтобы с тобой соглашались.
Когда с тобой не соглашаются — вот самое горькое из одиночеств.
Всю жизнь я хотел быть правым. Но я не прав. Я не прав кругом. Мне и власть-то понадобилась, чтобы заткнуть глотку тем, кто посмеет сказать мне, что я не прав.
Васька прав. А я не прав. Тогда зачем мне власть, этот суррогат правоты? Ты можешь заткнуть глотку всем, ты можешь всех убить, но ты не можешь заткнуть глотку самому себе. Себя не перекричишь.
Я помешался на власти. А она мне была не нужна.
А почему я не прав? Зачем я спрашиваю почему? Я ведь знаю ответ: я не прав, потому что не прав. Я был рожден неправым.
Самоуверенные спорщики-идиоты. С ранних лет они внушали мне нечто вроде суеверного ужаса. Ведь они явно не правы, как же они посягают на высшее право правого?!
А вот так. Кто смел, тот и съел.
Сколько в жизни я спорил! И всегда я был не прав. Я был не прав уже до начала спора, я даже еще рот не успевал раскрыть. Я научился спорить, я быстро загонял своих противников в угол, они прибегали к идиотским уверткам, мне становилось противно… И тем не менее, они были правы, а я нет. Как это им удавалось? И почему мне не удавалось? Почему правы все, кроме меня?
Но рано или поздно — горе правому. Неправые сделают с ним такое, что никакое сострадание не окажется достаточным для правого. Именно за свою неправоту они будут мстить.
А постепенно это забудется, и бывшие неправые станут новыми правыми. Когда-то потом. В частности, для меня эта пора прекрасная никогда не наступит. Никаких правых вообще нет, никакой «расы благородных» нет, есть лишь вечная борьба. Победители и проигравшие. Нет тут ни этики, ни эстетики, ни метафизики, ни хрена тут нет. Все тупо, как в растительно-минеральном царстве.
Я теперь презираю отца. Которого когда-то боготворил. Он такой же, как я, но даже мстить он не посмел. Вообще, я презираю мстителей, а значит, и себя самого, но струсивших мстителей я презираю вдвойне.
А отец избежал мести, превратившись в кого-то другого. Нет смысла мстить ему теперь. Вот тогда — когда, например, часы с кукушкой, — тогда и надо было — лыжной палкой в глаз. Убить ублюдка. Отольются тебе, батя, эти часики. То-то бы все удивились! Но тогда я струсил. И теперь тогдашнюю свою трусость уже ничем не исправишь. Хуже того — я даже не осмелился возненавидеть отца. Я возненавидел его только позже, когда он стал практически не опасен. К чему эта ненависть? Какой теперь от нее толк? А вот тогда бы… Соль в чай, стекло в простыню. Как партизан. В дурдом бы сдали… Какая разница теперь…
Не сметь возненавидеть — что может быть унизительнее? Не смочь даже самого малого — хотя бы мысленно плюнуть в харю. Единственным неотъемлемым правом слабого — ненавидеть — я и то не воспользовался.
И этого уже ничем не исправишь.
А если убить отца? Пойти сейчас и убить.
Это высший оргазм — оргазм освобождения. Нет, лучше. Лучше, чем эякуляция. Лучше, чем все.
Месть-освобождение — вот высшее, доступное смертному…
Ну как, батя, помнишь те часики? Нет? Ну так я тебе напомню.
У него сердце. Сердечный приступ начнется. А «скорую» мы вызывать не будем. И он медленно издохнет. И последнее, что он будет знать: это я, я, его сын, убил его.
Он не будет даже знать за что. Не за часики же, в самом деле? Но я ему не скажу. И в этом высший кайф.
А я буду знать за что. За то, что ты был прав, вот за что. Он этого не узнает.
Мать жалко. Нет, я не сделаю этого ради нее. Так отец и не узнает, кому он обязан жизнью. Его вторая мама.
Мать, как Лизавета, оказалась некстати. Из этих самых Лизавет состоит большинство человечества, и вечно они путаются под ногами у серьезных людей.
Нет, я не сделаю этого, и дело не в матери. Не только в ней.
УБИТЬ СИЛЬНОГО — НЕ ГРЕХ. А ВОТ СЛАБЫХ НЕ ТРОНЬ.
И с этим поделать я ничего не могу.
Этот почтенный седовласый старец теперь слаб. И, следовательно, не может быть убит. Вот тогда, когда мне было три года, мне и надо было его убить. А теперь поздно. Он ускользнул.
Значит так — власть мне не нужна. А правым мне не стать.
Но еще не все счеты покончены.
Я раздираем между мстительностью и жалостливостью.