– Ну, сват, добра на худо не меряют, а и тут не всякая роса – мёд. – И Иван Степаныч тут же перевёл разговор на другое: – А вот в чём я тебе, Пётра, завидую, так это в том, что внуков у тебя богато много! И все гоголеватые – в тебя.
– Внуки – дело наживное.
– Так-то оно так. Но было б кому наживать. У меня-то вон, внучка пока. Первостинка. Хоть и не родная, а – своя. А Стеня вон какую песню запел: на войну, дескать, тятя, идти надо, воевать пойду.
– Весь народ воюет, – сказал Пётр Фёдорович. – У меня вон и старшая с автоматом не расстаётся. И зять где-то, тоже на фронте, пропал. Да и мне пришлось…
– А кто ж мне внуков нарожает?
– Это да…
– Вот то-то и дело. А так бы – иди… Твоя-то, старшая, опять вроде беременная…
Пётр Фёдорович кивнул. Но глаз на Ивана Степаныча не поднял. Смотрел в сторону, на озеро, и думал, в который уж раз, вот о чём: Пелагея-то Курсантова дитя носит, этот топор ей пузо смастерил, больше некому. Пожил в тепле, под бабьим боком, посолдатил и туда его и звали. Кого она теперь родит? Иван же Степаныч Сидоришин доводился его зятю Ивану Прокопычу Срельцову двоюродным племянником по материнской линии. Какая-никакая, а всё же родня. Но ни Иван Степаныч, ни хозяйка его, Васса Андреевна, не напоминали ему об Иване Стрельцове. Только однажды, в первый день по приходе, спросили о нём, что и как и давно ли от него пришла последняя весточка. И больше не беспокоили ни словом, ни намёком ни его, ни Пелагеино сердце.
– А самолёты, сват, и правда, высоко полетели…
Так они и сидели, и толковали: о самолётах, о детях и внуках, о том, что медленно нынче берёт своё весна, что, должно быть, с таких снегов сильно разольются Ворона и все окрестные ручьи, о том, что леса надо успеть пройти до того, как всё распустит, что война, видать, пошла взатяг, что германца хоть и потурили, но так просто он захваченных областей не уступит, что уже побило много народу, порушено много городов, сожжено деревень, много порезано скота и вытоптаны поля, так что теперь неизвестно, за что и браться, чтобы хоть как-то наладить жизнь. А браться надо. Чтобы не погубить оставшийся народ. Детей хоть поднять.
– Главное, чтоб дворы не пожгли, – говорил в который уж раз Пётр Фёдорович, будто заклиная судьбу, и не только свою, но и всей деревни.
Он знал, что, если останется в Прудках без призора и крова хотя бы одна семья или какая-нибудь бобылка-старуха, забота ляжет в первую голову на него.
– А ничего, Пётра, – успокаивал его старик Сидоришин. – Дети наши внуков нарожают. А скот и сам наплодится. Вон, посмотри что делается. Весна свою стезю кажет. – И Иван Степаныч кивнул на ивовый куст, на котором летали друг за дружкой, играли, подныривали, мгновенно присаживаясь на ветке, сталкивались в любовном азарте и снова разлетались две серенькие птички.
– Скоро и селезни на озере закричат. Вот гвалт будет! – И Иван Степаныч опять засмеялся, сияя своими детскими дёснами.
– Я что хотел спросить тебя, сват… Живёте у воды. Сырость. Летом комарьё не заедает? Место-то уж больно, на вид, комариное.
– Мизгирь тут только в июне. С Лукерьина дня и до Аграфены-купальницы. А Нил нас и тут спасает. Знает против него, комариного-то народа, какое-то слово. Да дымокур вокруг жилья носит. Обнесёт, пошепчет и дымокурню в воду бросит. А в лесу в эту пору поедом съедает. Это да. Мы коров только на открытом пасём, где ветром продувает. А всёж-таки мизгирь, как он, проклятый, Христа на кресте ни мучил, а и он не хужей человека. С ним жить можно. – И вдруг толкнул в бок Петра Фёдоровича: – А ты своих оставляй у меня на хуторе. Пока там обустроишься, они тут поживут. Палашке когда рожать?
– Почём же я знаю, когда. Может, в июле, может, чуть позже. Если считать, то, выходит, летом когда-то.
– Вот и пускай тут, в спокойствии, и родит. А там сейчас заботы пойдут. Может, и крыши над головой нет. Детей кормить чем-то надо… Корова у неё есть. Отелилась уже. Двойню отелила! И оба бычка живы! Природа, Пётра, за жизнь борется. Люди ошалели от крови, готовы убивать один другого до последнего ребёнка и старика. А жизнь – своё. Вот где ещё война. Жизнь со смертью схватились. Кто кого. Мужики на войну рвутся, врага гнать-убивать. А бабы – детей рожать. Чья возьмёт. Казаки и жандармы хаты жгут, скот уводят, добро грабят. А бабы – детей рожать. Вон, видал, парашют – на пелёнки да на распашонки… Нет, сват, ихняя, бабья, сила мудрее.
Через несколько дней в Прудки, держась прежней дороги, пробитой в снегах и прорубленной в лесах, ушла разведка. Повёл её старший лейтенант Верегов, к тому времени уже окончательно поправившийся после ранения. Четверо человек, с проводником из местных, утром, ещё по морозу, когда надёжно, без лыж, держал наст, обошли озеро Бездон и направились вдоль речки Вороны на северо-восток.
Их провожала вся деревня. Спустя два дня они вернулись. Усталые, хмурые.
– Нет больше деревни. Уцелели только печи, – сказал один из разведчиков Петру Фёдоровичу; доложил одним махом и отвернулся.