Из дому я получил письма: сначала от мамы, потом от отца. Мамино письмо проникнуто печалью, слезами и надеждой, что всё у меня будет благополучно. И покорностью судьбе. Отец побранил меня за то, что я не сообщил ничего о своей болезни. Надо было написать сразу. И если я видел, что ленинградские врачи не умеют лечить, покуда я держался ещё на ногах, надо было срочно ехать домой. В Петровске доктор Дворецкий ещё старого закала. Он, правда, уже на пенсии, но люди приглашают его к своим больным, и Дворецкий охотно приходит на помощь. Он бы в неделю поставил меня на ноги. Директор кирпичного завода Калмыков ездил в Курск, простудил лёгкие. Его лечили и в Курске, и в Харькове. Но напрасно, только поистратился, потому что попадал в руки к молодым нынешним врачам, которые теперь больше в кино и в театры бегают, нежели делом занимаются. А вернулся Калмыков в Петровск, и Дворецкий вылечил его за две недели. Вот как. Для этого Дворецкого до сих пор целый взвод старух и девушек из пригорода собирает в степи за кирпичным заводом разные травы. Доктор Дворецкий писал даже в Москву о своих способах лечения, но и в Москве, должно быть, так заучились, что у них ум за разум зашёл и простых вещей не могут понять. «И где же это ты там в Ленинграде мог так сильно простудиться? По радио о морозах у вас и речи нет. Против сырости у тебя одежда вполне достаточная. Нараспашку небось бегаете? Вот и добегались. Но раз уж так получилось, что ж, сын, прошлого не воротишь и локти кусать не к чему. Держись. Если человек трудится, он нигде не пропадёт. У тебя здоровье крепкое. Мои пищевод и желудок страдают не от природной болезни, а от заражения после тифа в двадцатом году, когда у меня часть кишок вырезали. Так что в роду у нас все здоровые. Но, говорю, не кичись здоровьем и нараспашку не мотайся. А если всё-таки простуда схватит, не медли и приезжай сразу домой…»
Они поверили моей выдумке, и я доволен.
Снег уже и в лесу сошёл. Перед началом работы в конторке много толкуют о рыбалке, об охоте на тетеревов.
С Казначейской, одиннадцать никакого сообщения нет. Я написал Пряхину; Федя ответил, что ежедневно смотрит почту, на моё имя ничего не приходило. Я жду повестки, но, признаться, спокойно жду: то ли уверен, что она будет, то ли мне становится безразлично, получу её или нет.
Послал я длиннейшее послание Болконцеву. Когда-то, разговаривая с Николаем, старался обдумывать каждое слово, чтоб не показаться смешным в своих рассуждениях. Помню, в Ленинграде писал ему с тайной мыслью, чтоб он позвал меня к себе. В сущности, я ловчил, и теперь я сам ощущаю неискренность того письма, представляю, как читал его Николай. Гадко. Надо всегда писать, если есть что сказать тебе; если ты хочешь высказаться, то и высказывайся. Не бойся в искренности показаться грубым. Если просишь чего-то, так и проси, стонешь от боли — стони, бьёшься лбом об стену, не зная, как быть в таком-то случае, — бейся. Но не хитри и не виляй хвостом, думая, что ты умён и исподволь добьёшься своего. Хитрят и ловчат не от ума, а от незнания и неумения. И если в разговоре другой человек не уловит твою хитрость, просто не успеет схватить её, то на бумаге ты весь как на ладони.
Родителям я, конечно, буду писать, настроившись на свою цензурную волну. Но тут уж никуда не денешься: пишу не для себя — для них. Чтоб были спокойны.
Отсюда я написал Болконцеву простой рассказ о своей новой жизни. Не старался умничать. Подмывало написать что-то о нашей дружбе. Но ведь когда мы с ним были вместе, о дружбе нашей не говорили. Какое-то чувство подсказало мне: не надо и в письме об этом говорить. Сам факт, что пишешь и что ты искренен, скажет больше о твоих чувствах, нежели твои слова.
В очередное воскресенье ухожу в лес с ружьём.
— Мешок возьми с собой, — острит молодая хозяйка, — а то как же ты глухарей донесёшь!
Гриша не пожелал идти со мной. Есть люди, боящиеся воды, темноты, высоты: Гриша Бубнов боится леса. С отвращением отмахнулся от меня, будто я звал его купаться в полой воде Тихвинки.
— Что там делать, в твоём лесу? Я не мальчик — шататься среди деревьев… Вокруг тебя деревья, кусты, и не видишь, кто подойдёт к тебе.
Возможно, с ним в лесу когда-то приключилось что-то жуткое. Может, когда ещё совсем маленьким был, потому не помнит.
В лес углубляюсь по ручью. Чтоб не сбиться с дороги, не заблудиться. Небо ясное. Местами ручей перерезает большие поляны, над ними весело заливаются жаворонки.
Километра три дорога идёт на подъём, затем местность выравнивается. Начался густой ельник, ручей сузился; толстые серые ели плотней подступили к нему.
Кух, кух, кух, — донеслось спереди и чуть влево от ручья, — чу-фы, чу-фы!
Осторожно крадусь на песню: вот уж глухарь где-то близко; вон на той ели. Умолкает, и я останавливаюсь, жду долго.
Чу-фф! — и похоже, защёлкал клювом.
Снова крадусь, опять тишина. Мне кажется, птица сидит вот на той макушке; нет, на этой. Пальнуть наугад? Слышу манящий звук, но теперь он далеко.